Духовидец. Гений. Абеллино, великий разбойник

22
18
20
22
24
26
28
30

Она взяла мальчика из рук своего супруга. Материнское чувство, глубочайшая нежность одухотворили ее взор. Мальчик понимал ее и, казалось, впервые пытался вести с нею обмен сердечными чувствами. Та же кровь текла у него в жилах и была узнаваема в том же волнении и в тех же вспышках румянца. Они не обменялись ни единым звуком, и невинная улыбка была сцелована с губ ребенка. Я почувствовал теперь очень явственно, что в имени, которым назвали ребенка, было какое-то таинственное значение.

Граф приготовил для меня мою комнату. Я нашел в ней все на прежних местах, с тех пор ничто не изменилось. Воспоминания и тут не оставляли меня. Спокойнейшее, беспечнейшее, счастливейшее время моей жизни вновь мягко пролилось в мою душу. И в первый же вечер на той же софе, где я так часто и серьезно размышлял об идеях Союза, я пролил сладостные слезы; тайный трепет охватил меня при виде дерновой скамьи, которая была видна из окна моей комнаты, и я провел целую ночь, слушая соловьев, в которых обманутое воображение узнавало прежних певцов, услаждавших мой слух в те ночи.

Как сильно желал бы я вновь вернуться в ту дальнюю страну прошлого, в родное отечество неомраченных радостей! Из дальнего далека цвело для меня лишь достойное желаний — все мучительное было позабыто; розы утратили свои шипы, и их аромат, навеянный воспоминаниями, казался мне явственней в мягком дыхании времени.

На следующий день, когда мы с графом остались наедине, он не упустил возможности расспросить меня о моей истории. Мог ли я что-либо от него утаить? Я рассказал ему все как было. Представьте себе его изумление! Однако он быстро овладел собой.

— Ах, я предчувствовал это, — сказал он. — Подобная связь не для тебя и не для меня. Я таил сие предчувствие глубоко в груди, пытаясь предупредить тебя где только можно. Меня пытались не раз искусить, чтобы разрушить нашу дружбу, однако то, что могло бы сделаться моим несчастьем, стало для меня счастьем. Какие только неприятности не пришлось мне испытать, ибо те, кто доставлял мне их, считали, что я не смогу их перенести!

— Ты часто давал мне это понять, Людвиг, но возвышенность мыслей, размах предприятия ослепляли меня и крепко держали в своем плену.

— Именно, ты был ослеплен. Но твои новые злоключения доказывают, что ты не понимал сути Союза. Отрицание всякого частного владения и принадлежность всего Союзу — не это ли является основным его законом, судя по тому, как дон Бернардо поступил с твоей женой?

— Кто бы мог под видимостью совершенной добродетели распознать столь глубокую порочность?

— То, что является порочностью в наших глазах, является ли таковой для них? Возможно, они видят в ней одну из совершеннейших добродетелей. Разве не становятся узы Общества более тесными оттого, что оно на свое рассмотрение расширяет либо уничтожает связи между своими членами? Не это ли было всегда духом особенно замкнутых сект?

— Кто знает, был ли действительно известен Союзу план дона Бернардо относительно моей супруги?

— Все равно, был он им известен или нет. Если Союз с самого начала не мог его раскусить, если он не способен противостоять изначально каждому такому промаху, следовательно, он подвергает себя опасности разрушения в том случае, если его члены примутся друг другу мстить, притом что один посвящен, а другой не посвящен в какую-либо тайну. И что ты вообще можешь теперь думать о людях, которые способны разрушить благороднейшие и естественнейшие узы любви и дружбы, чтобы вопреки твоей воле навязать тебе планы, против полезности которых восстает весь твой темперамент и вся твоя натура, даже если этим людям удалось тебя убедить в их величественности?

Граф придавал слишком много значения своему тихому, ограниченному домашним кругом счастью и не желал для себя ничего иного. Наша природная леность, в особенности если она доставляет нам отдых после перенесенных печалей, вселяет в нас склонность к мирному времяпрепровождению, ублажающему все наши чувства, и оно нам тем дороже, что вселяет в нас гордость самими собой, поскольку мы не нуждаемся ни в каких иных благах и знакомимся ближе с собственными подручными средствами и сокровищами.

Вскоре наш образ жизни, наши занятия и развлечения сделались вновь такими же, как и до женитьбы графа. Я пытался всячески преодолеть или, по крайней мере, скрыть свое мрачное настроение. Каролина не только не препятствовала нашей с графом доверительной дружбе, но придавала ей особую остроту. Она была третейским судией всех наших маленьких споров и всегда обладала нелегким искусством примирить обе стороны. Она ластилась, поддаваясь своему настроению, к каждому из нас, смеялась и шутила со своим супругом во время наших забавных вечерних застолий или с тихой печалью гуляла со мной в глубине сада, сетовала вместе со мной на превратности человеческих судеб или смешивала свои тихие слезы с моими. Добрый граф, полностью поглощенный хозяйственными делами, был рад, что я нашел в его жене приятную собеседницу для моих праздных часов в течение дня. Однако вечер и начало ночи он не желал разделять ни с кем на свете, кроме меня. Дружба настолько преобладала в его сердце над любовью и всеми прочими ощущениями, что он ревновал ко всякому, кто ко мне приближался. Отужинав, он первым вставал из-за стола и желал графине доброй ночи, а затем брал меня под руку, и мы проводили два-три часа в моей комнате или гуляли в саду теплыми, ясными ночами, пока не занималась утренняя заря. Наши души слились полностью. Не было ни одного ощущения, которое не становилось другому известным, ни одной складочки, которая не была бы развернута и открыта. Сердце каждого, став шире, вбирало в себя другого, новые великие надежды примиряли нас полностью с прошедшим и делали переносимей мысль о будущем.

Моя печаль, однако, оказалась для графини заразительней, нежели для ее супруга. Чем больше он видел меня в печали, тем больше старался быть веселым, чтобы вырвать эту печаль силой или выманить хитростью. Но Каролина, заметив хотя бы мельчайшее облачко в моих глазах, растрачивала все свои душевные силы, пока оно не разрешалось обильными слезами.

Некая тяжелая, невыносимая тайна, казалось, безысходно угнетала ее. Граф, к счастью, совершенно ничего не замечал, но от меня не ускользнуло, что Каролина стала с ним более сдержанна, ее ласковость по отношению к нему сделалась холодней и искусственней, и даже с ребенком своим она была не столь непосредственно счастлива, как прежде.

Она стала более замкнутой и по отношению ко мне. Я обдумывал, стоит ли мне пытаться разгадать сию загадку, хотя доверительность, которая до сего времени существовала между нами, давала мне на это некоторое право. Возможно, я чувствовал инстинктивно, что могу обнаружить более, чем мне хотелось бы, и потому проявлял осторожность. Я предоставил все решить времени. Принуждая, можно скорее потерять, чем найти.

Однако я почел своим долгом обратить на это внимание графа.

— Я и сам кое-что замечаю, — ответил он мне. — Но для ее грусти отсутствует какая-либо внешняя причина; я предполагаю, что она обусловлена болезнью, и было бы целесообразным пригласить врача.

Некое тайное опасение закралось в мою душу, и потому я спросил:

— Как давно склонна Каролина к меланхолии?