Том 3. Товарищи по оружию. Повести. Пьесы

22
18
20
22
24
26
28
30

– Гитлер меня беспокоит…

Я ожидал, что кто-нибудь пошутит, но никто не пошутит. Все долго молчали».

25-го Лопатин записал:

«Мы привыкли каждый день к вечеру заново устраивать и командный и наблюдательный пункты полка в захваченных японских блиндажах. Это уже традиция. Едва устроились сегодня, как пришел секретарь дивизионной партийной комиссии, и тут же, около командного пункта, заседали и приняли в партию трех красноармейцев и заместителя Баталова по строевой части майора Худякова. Я не думал раньше, что он беспартийный. Он волновался и долго объяснял, почему раньше не вступал в партию, хотя его об этом не спрашивали. Оказывается, он из студентов. В мировую войну – прапорщик. В гражданскую – командир роты. У всех на лице было одно и то же выражение: „Мы же тебя знаем, чего ты так долго рассказываешь?“ Но никто его не перебил, несмотря на то что японцы изредка побрасывали мины».

Запись, которую Лопатин сделал сегодня, по стечению обстоятельств касалась как раз Климовича, верней – потерь, понесенные ею танкистами. Запись начиналась словами: «Баталов весь день и рвал и метал…»

На Лопатина, который почти весь этот день не отходил от Баталова, произвело глубокое впечатление то, как Баталов переживал, когда два вырвавшихся вперед танка на глазах у всех были забросаны бутылками с бензином, как он потом сам поднимал и поднял людей в атаку и как после взятия сопки вдвоем со своим комиссаром Саенко стыдил командира батальона Красюка, непосредственного виновника дневной неудачной атаки.

Красюк стоял перед Баталовым мрачный и очень усталый. Разноса он не боялся, потому что весь день после неудачной атаки был под пулями, сделал все, что мог, знал это и знал, что Баталов это знает.

Днем, придя в батальон сразу после атаки, Баталов для пользы дела обуздал свой гнев и только, скрипнув зубами, молча провел по лицу Красюка таким взглядом, что того ожгло, как крапивой. Теперь, когда Красюк за день не ухудшил, а, наоборот, выправил положение, он, в сущности, мог уже не бояться гнева командира полка. Но Баталов умел стыдить, и Красюку было мучительно стыдно, несмотря на усталость и до дна попитую им чашу всех, какие только можно вообразить, смертельных опасностей.

– Ты на меня не смотри, – говорил Баталов, – мы еще с Саенко свое от командира дивизии получим. Нам еще с Саенко придется в глаза танкистам смотреть. Ты мне скажи: кто днем танки сжег?

– Кто сжег? Японцы сожгли, – зная, что последует, но принужденный отвечать, угрюмо сказал Красюк.

– Нет, ты сжег, – сказал Баталов то самое, чего и ждал Красюк. – Ты батальон в атаку не поднял?

– Я не поднял, – как эхо, повторил Красюк.

– Вот и сжег. Где твой стыд? Где твоя совесть?

– Я сам сегодня одними убитыми девятнадцать человек потерял, – с сердцем сказал Красюк.

– И своих столько не потерял бы, если бы днем тех танков не сжег, – безжалостно сказал молчавший до сих пор Саенко.

Эти слова доконали Красюка. По его щекам покатились две слезы. Он тут же вытер их раненной в первый день боев, забинтованной рукой и снова продолжал неподвижно стоять, руки по швам. Только видно было, как у него тихонько подрагивают кончики пальцев.

Наблюдавший эту сцену Лопатин уже готов был в душе осудить Баталова и Саенко. Ему казалось, что нельзя так жестоко говорить с человеком, который пусть ошибся, но потом весь день воевал, не щадя жизни, и будет рисковать все одной и той же своей жизнью и завтра и послезавтра.

– Хорошо сегодня дрались твои люди, – сказал Баталов, и эта фраза была как отпущение грехов, вслед за которой они все трое – Баталов, Саенко и Красюк – пошли в батальон к Красюку.

Накоротке, уже при Климовиче, записав этот происходившим час назад памятный разговор, Лопатин стал рассматривать сидевшего напротив него капитана, которого он, кажется, где-то уже видел.

Капитан был невысокий, широкогрудый, в серой танкистской гимнастерке; из-за пыльного голенища у него торчали рукоятка сигнальных флажков, а на бритой голове была чистенькая, наверное севшая после стирки, слишком маленькая, похожая на детскую, тропическая панама. Их носили здесь многие, и Лопатин привык к их виду, но на голове капитана эта детская панамка выглядела удивительно некстати и никак не вязалась с его усталым лицом и злыми желваками на скулах.