История христианской церкви в XIX веке. Том 1. Инославный христианский Запад

22
18
20
22
24
26
28
30

В 1797 году, перед Толентинским миром, когда французы вторглись в Италию, многие из епископов бежали, но епископ имольский спокойно остался в своем диоцезе. 2 февраля 1797 года, на другой день после того, как папе объявлена была война, французские войска прошли чрез Имолу и имели квартиру в епископском дворце. Когда Бонапарт прибыл в Анкону, епископ которой бежал, то он не преминул заметить гражданам, принесшим ему ключи от города: «епископ имольский, притом кардинал, не бежал; правда, я не видел его, когда был там, но он находился на своем посту». В июле того же года Киарамонти произнес проповедь, которую он впоследствии издал в печати. Упомянув в ней о рождении Господа Христа в Вифлееме, он увещевал своих слушателей принять к сердцу открывшуюся в этом событии благодать Божию, а равно и то обстоятельство, что она явилась вместе повелением Императора Августа». Христианство, конечно, есть истинная свобода; но эта свобода есть нечто другое, чем распущенность и разнузданность, которая перемешивает добро со злом. Истинная свобода создает мир и счастье, а мир есть плод гражданского порядка и бывает только там, где есть власти, которым оказывается послушание. Посему католическая религия учит; «противиться власти, значит противиться Богу». «Демократическое правительство, говорил он [правительство Цизальпинской республики], которое теперь введено у нас, не стоит ни в каком противоречии с только что изложенными мною основными положениями; оно не противоречит Евангелию, напротив оно требует тех возвышенных добродетелей, которым можно научиться только в школе Христа». «Как процветали некогда добродетели в языческих свободных государствах древности – в Спарте, Афинах и древнем Риме». Даже отцы церкви говорят о них с удивлением. Пусть же наши добродетели сделают нас добрыми демократами, т. е. такими, которые без задних мыслей трудятся на пользу общественного блага, чуждаются ненависти, коварства и честолюбия и столь же стараются уважать права других, сколько лежит у них на сердце исполнение их собственных обязанностей. Этим самым в то же время устанавливается истинное равенство, которое научает каждого человека, как он должен относиться к Богу, к себе самому и к своим ближним. Между тем полного внешнего равенства в благах и сокровищах нет и никогда не будет. Это чудовищное, так сказать арифметическое равенство в естественном и нравственном творении все перевернуло бы вверх дном». Однако одни добродетели не могут дать нам возможности должным образом исполнять наши обязанности; этого может достигнуть только Евангелие, которое воспитывает христианские добродетели. Даже автор «Эмиля» был тронут красотой Евангелия, как это ясно показывают его выражения в признаниях Савоярского викария. А Евангелие учит нас послушанию. Смиренно же подчинимся велениям Промысла. Не думайте, что католическая религия и демократическая форма правления несовместимы между собой. Будьте только вполне христианами, и тогда вы будете также превосходными демократами. Подражайте в послушании и смирении Искупителю, а это вы сделаете, повинуясь законам и законной власти». Проповедь заканчивалась призывом к священникам, чтобы они были образцами истинного христианства и человеколюбия: через это все добродетели вполне укоренятся в душе тех, кто вверены их попечению, и вместе с благосостоянием граждан будет процветать и слава республики.

Такая проповедь, произнесенная столь выдающимся лицом и таким увлекательным тоном, успокоила умы, смягчила сердца и много содействовала утверждению нового порядка вещей. Но чтобы она именно проложила ему дорогу к папскому престолу, это едва ли можно утверждать. Наполеон называет ее в одном месте якобинскою речью, и в кружках кардиналов на Киарамонти смотрели как на зараженного республиканским духом. Притом он был еще довольно молод: 60-тилетний человек не давал возможности надеяться на скорую перемену на папском престоле. Но эта замечательная проповедь послужила для Мори и Руффо лучшим доказательством того, что никто другой, как именно Киарамонти и должен сделаться теперь папой. Мори не верил в прочность австрийских побед. Бонапарт возвратился, сделался консулом и предпринял уже второй итальянский поход. В случае его победы было важно, чтобы тот, кто занимает престол Петра, наперед пользовался уважением консула и вообще не относился враждебно к новому времени; а Киарамонти как раз и был человеком, с которым могли иметь дело республика и французы. Руффо совершенно сходился в этом взгляде с Мори; избрание Киарамонти было ходом, направленным против Австрии, и Неаполь был вполне доволен этим. Все дело теперь приняло уже такой определенный оборот, что в то время, как Герцан, стараясь предотвратить неприятную Австрии кандидатуру, в крайнем возбуждении бегал из келии в келию и выставлял все новых кандидатов, епископ имольский спокойно сидел в своей комнате и писал письма к государям, различным нунциям и в Рим, а его служители уже спешили сообразно с его ростом несколько укоротить папское богослужебное облачение.

Наконец настало утро того дня, который, как говорит Консальви, «должен был положить конец вдовству римской церкви». 14 марта в обычный час кардиналы приступили к голосованию и все голоса пали на Киарамонти. После состоявшегося избрания все кардиналы, сидевшие на той стороне, где сидел и новоизбранный папа, поднялись со своих мест, и в выражение своего почтения к нему – оставили его сидеть одного. Затем кардинал-легат подошел к Киарамонти и в обычной установленной форме спросил его, принимает ли он выпавшее на него избрание. Киарамонти просил нескольких минут для размышления, чтобы помолиться, и после молитвы в нескольких словах заявил, что он принимает избрание с глубоким сознанием своего недостоинства и в надежде, что кардиналы будут помогать ему. Затем его спросили, какое желает он носить имя в качестве папы, на что он отвечал, что из благодарности к своему предшественнику он хочет называться Пием VII. По принятии избрания новый папа отведен был к алтарю и там облачен был в папское церковное одеяние. Затем кардиналы воздали папе обычное «поклонение. » Капелла была открыта, чтобы и конклависты также могли принести свое поклонение, и когда папа принимал их, кардинал Дориа сообщил собравшейся на небольшой, образующей остров, площади толпе, что папой избран кардинал Киарамонти под именем Пия VII. Затем двери конклава были открыты и народ допущен был к целованию папской туфли. После полудня Пий VII в торжественной процессии был отнесен в монастырскую церковь и возведен на престол, и там кроме кардиналов пред ним благоговейно коленопреклонялись массы народа. Совне, на открытой площади перед церковью играли два оркестра, а вечером башня монастыря, купол церкви и весь монастырь были великолепно иллюминованы. В течение трех дней с небольшими перерывами раздавался звон во все колокола, а по вечерам площадь св. Марка блистала праздничным освещением «Тем не менее, как говорилось в одной газете того времени, ликование и участие в этом событии далеко не были столь живыми, как должно бы ожидать». Замечено было, что проживавшие в Венеции австрийцы не осветили ни единого окна в своих домах.

При обычных обстоятельствах папа через восемь дней после своего избрания коронуется в церкви св. Петра; вне Рима коронование обычно совершается в главном местном храме. Все ожидали, что Пий VII будет короноваться в соборе св. Марка, и надеялись, что жители и особенно все сановники Венеции соберутся в этом великолепном храме. Однако императорские агенты в Венеции не посмели дать разрешения на это. Они говорили, что касательно коронации они послали запрос в Вену, но не получили никакого ответа. Консальви склонен думать, что ответ из Вены был получен, но в нем давалась инструкция на все вопросы говорить, что никакого ответа не получено, чтобы не сразу все узнали об отказе. Ведь коронация была выражением светской власти папы, а императорский двор хотел бы, чтобы эта власть совсем покончилась. Другие думали, что Австрия отказала в этой просьбе вследствие связанных с нею расходов, что, однако невероятно. Консальви даже уверяет, что верующие католики в Венеции хотели принять на себя все издержки по торжеству коронации, «так что она не стоила бы императорскому двору ни гроша». Новый папа выразил Герцану свое удивление насчет замеченного им поведения Австрии в этом случае, но получил ответ, что кардинал не имеет никаких касательно этого инструкций. Ничего не оставалось другого, как или совершенно отложить коронацию, или совершить ее в монастырской церкви [впрочем, представляющей одно из прекраснейших сооружений Андрея Палладио]. Папа выбрал последний исход и 21 марта он был коронован в церкви св. Георгия. Один набожный венецианский дворянин подарил носилки, на которых Пий VII и отнесен был туда, причем за ним следовали папские капелланы с тиарой. По древнему обычаю перед глазами папы три раза сожгли пучок ваты, причем произносятся слова: «святейший отец! так преходит слава мира сего». Один диакон снимает епископскую митру с головы папы, а другой на место ее надевает тройственную корону, говоря: «прими тиару с тремя коронами и знай, что ты отец князей и вождь царей, даже наместник нашего Спасителя Иисуса Христа на земле». После этого папа трижды благословляет народ и с этим благословением дается и полное отпущение грехов.

Через несколько дней после избрания к Пию VII прибыл кардинал Герцан и сделал ему предложение назначить своим государственным секретарем кардинала Фланджини, явного сторонника австрийской политики. Папа ответил на это, что в данный момент у него нет государства, а поэтому он и не нуждается в государственном секретаре; временно же он текущие дела поручил секретарю конклава Консальви. Герцан затем стал уговаривать папу отправиться в Вену, но и в этом потерпел неудачу, потому что Пий VII горел желанием поскорее отправиться в Рим. Все поведение Герцана показывало, что он был скорее представителем или оруженосцем австрийского императора, чем церкви, почему Пий VII счел за лучшее поскорее отделаться от него, назначив его епископом в Венгрию.

Наконец папа собрался ехать в Рим. Его намерением было отправиться туда сушей, но он не мог этого сделать вследствие запрещения со стороны Австрии. Путешествие его через легации угрожало опасностью, как бы население не оказало новоизбранному папе знаков почтения, как своему законному государю. Австрийские власти поэтому посоветовали папе, чтобы он морем отправился в Пезаро, пограничный город папской области. С этою целью приготовлен был фрегат «Беллона». На этом плохом корабле и отправился папа, и с ним не только тесный кружок его приближенных, но и австрийский посланник маркиз Гислиери в качестве «папского тюремщика», как называет его Консальви. Впоследствии Пий неоднократно рассказывал, что капитан одного турецкого корабля предлагал ему свои услуги, но он отказался от них. «Беллона» сидела в воде слишком глубоко, так что пришлось выгрузить пушки, чтобы только двинуться с места, да и все путешествие в Пезаро сопровождалось различными неприятностями. Оттуда папа продолжал путешествие сушей, постоянно сопровождаемый своим «тюремщиком», который по прибытии в Анкону получил весьма удручающее известие о битве при Маренго. 3 июля папа, с ликованиями приветствуемый народом, совершил свой въезд в вечный город. В честь папы воздвигнута была великолепная триумфальная арка и римляне делали со своей стороны все, чтобы заявить свою преданность папе. Римская республика существовала еще слишком недавно, чтобы пустить какие-нибудь корни в народе. Первым его делом в Риме было отправиться к гробнице князя апостолов, где он совершил молебствие. Так после ужасного погрома вновь восстановлено было папство, над которым французские неверы справили было уже тризну, как над историческим трупом.

11 августа Консальви назначен был кардинал-диаконом и папа произнес при этом речь, в которой с большой похвалой отзывался о прошлом секретаря конклава и, особенно о его деятельности в Венеции. В тот же день Консальви сделан был и государственным секретарем, т. е. первым министром курии, а вместе с тем и душой всех дальнейших предприятий. Сомнительно, мог ли бы Пий VII избрать себе лучшего помощника. Они прекрасно дополняли друг друга. Пий VII жил в стороне от мира и его шума и очень мало понимал в политике и дипломатии. Консальви, напротив, так был знаком с политическими делами, как едва ли кто из представителей церкви, и отличался редкою государственною мудростью, которая приобрела ему в дипломатическом мире название «сирены». «Вся Италия приветствовала его, как достойного наследника тех бессмертных политических гениев, какими обладал Рим, – гениев, которые были то лебедями, то лисицами и с помощью слова совершили больше завоеваний, чем цари с помощью меча». Дипломаты того времени применяли к нему замечание Сикста о Д’Оссе, посланнике Генриха IV в Риме: «чтобы избегнуть его острого взгляда, недостаточно просто молчать: нет, в его присутствии нужно было остерегаться и думать что-нибудь».

3. Папа Пий VII и конкордат с Францией

Тяжелое положение новоизбранного папы. – Необходимость считаться с победоносным французом. – Вопрос о заключении конкордата с Францией. – Религиозные взгляды Бонапарта. – Сомнительные отношения его к исламу. – Религия как орудие политики. – Переговоры о конкордате в Париже. – Личное участие Бонапарта в церковно-религиозных делах. – Конкордат и органические члены. – Принятие конкордата и его значение. – Религиозная реакция во Франции. – «Гений христианства».

Хотя восстановление панства и вступление новоизбранного папы в вечный город встречено было в Риме с большою радостью, однако положение папы было крайне тяжелым. Все дела были до крайности расстроены, народ деморализован и на Тибрском мосту все еще стояла статуя свободы, презрительно попиравшая папскую тиару. Пий VII был одушевлен самым пламенным желанием восстановить порядок и дисциплину в церковном управлении, и в лице Консальви имел гениального помощника: но прежде чем начинать что-либо, он должен был так или иначе установить свои отношения к тому своенравному гению – Наполеону Бонапарту, слава о победах которого уже гремела по всей Европе и который явно обнаруживал свои планы – сделаться верховным повелителем всего мира. Поэтому он решил добиться заключения определенного конкордата с Францией, на основании которого можно бы было стать в определенные отношения к правительству передовой страны в Европе, а затем по его образцу установить отношения и с другими странами. Но это дело оказалось столь трудным, что для осуществления его потребовалась вся гениальная изворотливость такого дипломата, как Консальви, и хотя конкордат был заключен, но по поводу его вскоре возникли такие распри и затруднения, которые вновь повели к самым печальным последствиям для папства. Перипетии вопроса о конкордате с Францией составляют такую интересную картину тогдашнего состояния отношений между церковью и государством, что подробное изложение их составляет необходимую главу в истории папства нашего века.

В то самое, время, как конклав в Венеции восстановил папство и даровал orbi et urbi нового «преемника св. Петра», в Европе быстро следовали одни за другими весьма важные события. Уже прогремевший на всю Европу генерал Бонапарт совершил поход через малый Сен-Бернард и спустился в Италию. За несколько дней перед тем, как папа оставил Венецию, Бонапарт вступил в Милан и прежде чем еще Пий VII достиг Рима, Бонапарт одержал победу при Маренго. Это быстрое победное движение нового Ганнибала устрашило новый Рим не менее, чем некогда победы старого Ганнибала устрашали древний Рим. Вполне уверенное, что Наполеон является представителем того безбожия, которое господствовало в Париже, папство невольно должно было трепетать за свою судьбу. Но оно не знало, что Бонапарт мог взглянуть на религию как на важное политическое орудие и оказать уважение ему как такому. А Наполеон, как умный человек, действительно понимал, каким важным орудием господства могла служить для него религия и воплощенный в папстве авторитет, и потому к немалому удивлению папства сразу обнаружил наклонность не только не вредить папству, а вступить с ним в самый дружелюбный союз. Об этом Наполеон старался дать понять на первых же шагах своих в Италии.

Вступив в Милан, он издал приказ, чтобы в церквах был совершен благодарственный молебен – «в благодарность за освобождение Италии от еретиков и неверующих», – намекая при этом отчасти на ту помощь, которую англичане оказали австрийцам, когда они блокировали гавань Генуя, отчасти на снабжение Венеции жизненными припасами со стороны Турции. 5 июня 1800 года он сам обратился с речью к духовенству города «Я желал», – говорил он, «видеть всех вас собранными, чтобы иметь удовольствие выразить те чувства, которые я питаю в отношении католической, апостольской, римской религии. Я убежден, что эта религия есть единственная, которая может приносить счастье благоустроенному обществу и составлять твердую основу для всякого правительства. Даю вам уверение, что всеми средствами буду стараться защищать и охранять ее. Я смотрю на вас, как на самых дорогих моих друзей. Здесь перед вами я обещаю, что каждый, кто позволит себе хотя малейшее презрение к нашей общей религии, или кто осмелится причинить хотя малейшее оскорбление вашим священным личностям, будет считаться нарушителем общественного спокойствия и врагом общественного блага. Такового я подвергну строжайшему публичному наказанию, и даже, если бы оказалось нужным, смертной казни. Я хочу, чтобы христианская католическая, римская религия сохранялась во всей ее неприкосновенности и чтобы она отправлялась открыто, и чтобы далее она пользовалась столь же полным, столь же широким, столь же безграничным общественным исповеданием, как и в то время, когда в первый раз я посетил эту счастливую страну. У Франции, наученной всеми своими страданиями, наконец, открылись глаза; она признала, что католическая религия есть единственный якорь, который во время треволнений может опять дать ей устойчивость и твердость и спасти ее от бурь: поэтому она опять восстановила у себя эту религию. Я не буду отрицать того, что в этом прекрасном деле я принимал большое участие. Могу только сообщить вам достоверное известие, что теперь во Франции церкви опять открыты: католическая религия там опять получила свой прежний блеск, и народ с благоговением взирает на своих благочестивых священников, которые, исполненные ревности, возвращаются к своим покинутым паствам. Постигшая покойного папу судьба отнюдь не должна внушать вам опасения. Пий VI обязан был теми страданиями, которые постигли его, отчасти интригам своих собственных советников, отчасти жестокой политике Директории. Если я найду случай переговорить с новым папой, то надеюсь, что в состоянии буду устранить все препятствия, которые еще могут стоять на пути к полному примирению Франции с главою церкви». Эта речь отнюдь не предназначалась для одного только духовенства. Она была напечатана, «чтобы не только Италия и Франция, но и вся Европа могла узнать о намерениях первого консула».

Чрез восемь дней после победы при Маренго и перемирия с австрийским генералом Меласом, Бонапарт с большою торжественностью приказал миланскому духовенству освятить победоносные знамена в соборе, «не заботясь о том, что могут подумать атеисты в Париже». В то же время он сделал сообщение Пию VII, что он, как главный начальник французской армии, начнет переговоры касательно устройства церковных дел во Франции. Это сообщение пришло к папе, когда он был еще на пути к Риму, в Терни; но ответ он дал лишь после того, как прибыл в свою резиденцию. Он тотчас же сообщил предложение Бонапарта коллегии кардиналов, и понятно никто не сомневался, как говорит Консальви, «насчет того, что нужно было отвечать на желание, которое направлялось к тому, чтобы вновь упорядочить религиозные дела в стране, где дух революции почти совершенно подавил религиозную жизнь». Для ведения этих переговоров был избран Спина, архиепископ коринфский in partibus. Он сопровождал Пия VII в изгнание и познакомился с Бонапартом со времени его пребывания в Валенсе, где последний остановился на обратном пути из Египта. Задача эта была очень не легкая, и далеко не приятная. По крайней мере, ходили слухи, невольно возбуждавшие сомнение касательно того, насколько первый консул серьезно и искренно относился к церкви и ревновал о поднятии ее влияния. Отнюдь не было тайной, что в 1797 году Бонапарт в Люксембурге открыто причислил религию, царскую власть и дворянство «к предрассудкам, с которыми разделался французский народ». Во всяком случае, он отнюдь не принадлежал к особенно религиозным людям. Его друзья, даже и те, которые сторонились от крайних проявлений революции, были, все-таки, по отношению к религии вполне радикалами. Но сам Бонапарт хотел держаться иного взгляда на религию. Он охотно беседовал с Монжем, Лагранжем и Лапласом о религиозных и философских вопросах и приводил их в смущение возражениями, которые выставлял против их неверия. «Моя религия», говорил он однажды Монжу, «очень проста. Смотря на этот великий, многосоставный, великолепный мировой порядок, я говорю сам себе, что это не могло быть делом случая, а необходимо есть дело неведомого всемогущего Существа, которое столь же высоко стоит над человеком, как творческое здание над прекраснейшими из наших машин». В другой раз он говорил ему: «Мои нервы сочувствуют идее существования Бога». Это такие выражения, которые еще мог употребить вольтерианец, но материалист отнюдь не выразился бы подобным образом. Не разделял Бонапарт и взгляда материалистов на исторические религии. В то время, как напр. известный французский энциклопедист Вольней в своих «Руинах» из большего разнообразия положительных религий делал вывод, что все они основываются на обмане и хитросплетениях, Бонапарт держался совершенно иного взгляда: он видел в различных религиях нечто всеобще религиозное, и это и было «его религией». Он был убежден в истине «религии» вообще; но в положительных религиях находил он только символы и оболочки истинной религии. Религия, впрочем, для него составляла столь же мало дело глубокого чувства или сердца, как и для Вольтера: он приходил к ней лишь с помощью логического вывода. Воспоминания детства, глубоко католическая Корсика и его благочестивая мать, на которую ссылается Тьер в объяснение его отношения к религии, несомненно, мало оставили на нем следа. По он понимал, что религиозные навыки имеют огромное значение для народа, и поэтому он не хотел вводить протестантства во Франции, потому именно, что французский народ «не имеет никаких протестантских воспоминаний»; для себя же считал это неприложимым. У него рассудочная и волевая жизнь брала решительный перевес над сердечною или вообще душевною жизнью, и собственно религиозное чувство в нем было слабо. Правда, он любил колокольный звон, но это чувство не было ни глубоким, ни продолжительным. По отношению к положительным религиям он был, прежде всего, и в конце всего политиком. В его глазах они имели лишь настолько цены, насколько могли оказывать ему помощь к достижению цели, которую он ставил себе и которой занят был его ум. На берегах Нила он преклонялся пред муфтиями и имами; в равнинах северной Италии он оказывал почтение римско-католическому духовенству. Отличительная и своеобразная особенность исламизма состояла для него собственно в странных одеждах, равно как и особенность католицизма он видел только в обрядах. Но его симпатия немедленно прекращалась, как только его владычеству угрожала хоть малейшая опасность. Поэтому он наконец пришел к тому, что идеалом для него сделался своего рода халифат, – сочетание светской власти с духовной, так чтобы во всех отношениях можно было рассчитывать на безусловное ему повиновение. Когда он прибыл в Египет, то приказал своим солдатам, «иметь такое же почтение к муфтиям и имамам, какое они имели бы в Италии к раввинам и епископам». В прокламации от 2 июля 1798 года он говорил жителям Египта: «Мы также истинные мусульмане. Разве мы не сокрушили папу, который говорил, что должно вести войну против магометан»? Мало того, он даже хвалился тем, что «ниспроверг крест» (renversé le croix). А для чего он заводил такую странную речь? Он сам дал нам ключ к уяснению этого. «Отнюдь не невозможно, – говорил он, – что обстоятельства могут заставить меня даже перейти в ислам. – Перемена религии, которая не извинительна просто по личным соображениям, становится, однако допустимой, если она может повлечь за собою большие политические результаты. Прав был Генрих IV, говоря: «Париж стоит мессы». Разве владычество над Востоком, быть может, подчинение Азии, не стоило бы тюрбана и пары туфель»? Таким образом, властолюбие и честолюбие заставляли его льстить исламу. «Это было шарлатанство, однако не обычного свойства», – говорил он сам впоследствии; его побуждала к этому чудовищная мечта об основании восточной монархии. Он особенно живо мечтал об этом, когда находился перед Акрой: горные народы тогда присоединились бы к нему, и арабская часть населения нуждалась бы только в вожде. Если Акра будет в его руках, то у него будет ключ к Дамаску; на западе, тогда Константинополь не окажет ему противодействия, и на востоке перед ним открыто будет лежать Индия. Достаточно будет дневного приказа, думал он, чтобы всех французских солдат превратить в магометан. Позже он еще раз рассуждал о том, как допускаемое исламом многоженство в действительности составляет хорошее средство для искоренения различия между расами, так как оно внутри одного и того же семейства сливает различные расы. И даже в восточном рабстве он умел находить привлекательную сторону, сравнивая его с рабством запада. Ни многоженство, ни рабство – если бы только безусловными господами в последнем сделались французы – нисколько не устрашали французских солдат от ислама. Но встречались другие затруднения. Бонапарт вел по этому предмету близ великой мечети замечательный разговор с арабскими шейхами. «Подайте фетама, который бы приказал народу повиноваться мне», – говорил Бонапарт. «Но почему же вы, ты и твое войско, не делаетесь мусульманами»? – возразил почтенный шейх Сьеркави; «как только будет это, то сотни тысяч поспешат к твоим знаменам. Ты опять восстановить старое царство халифов и будешь повелителем Востока». – «Бог, – возразил на это Бонапарт, – сделал французов не способными к обрезанию;·невозможно для них также и воздерживаться от вина». – «Обрезание не безусловно необходимо, – отвечали шейхи, – но всякий мусульманин, который льет вино, попадет в ад» Бонапарт просил шейхов подумать, нельзя ли сделать какую-нибудь уступку в отношении этого пункта. В ответь на это он получил: «Хорошим мусульманином можно быть и без обрезания, и без воздерживания от вина; но тогда нужно делать добрые дела, особенно подавать милостыню сообразно с количеством выпитого вина». Наполеон сказал на это: «Да, тогда мы будем все вместе хорошими мусульманами и друзьями пророка». Шейхи затем выставили фетама, призывавшего всех правоверных к повиновению и Бонапарт приказал отвести место для огромной мечети (как он позже говорил на острове» св. Елены, «более обширной, чем Джемель-Ашар в Каире»), и заявил при этом, что она должна быть выстроена в память «обращения армии». Этими переговорами он старался выиграть время; однако, предполагавшегося массового «обращения» не состоялось, так как поход в Сирию не удался. Но генерал Мену сделался мусульманином, назвал себя Абдаллахом и женился на египтянке. Делая этот шаг, он приносил известного рода жертву: он думал таким образом посодействовать успеху похода. Прочие генералы не имели никакого желания следовать его примеру, и даже французские солдаты смеялись, когда читали прокламации Бонапарта, которые составлены были восточными поэтами на цветистом языке Востока и в которых говорилось о Бонапарте: «Всесильна рука его, и мед – слова его».

Мечта об основании восточной мировой монархии не осуществилась; вместо этого, честолюбивый мечтатель должен был основать свой престол на западе. Когда он возвратился во Францию, то, вместо муфтиев и имамов, нашел папу и епископов, и с ними должен был иначе вести переговоры, чем с шейхами у великой мечети. Папа, прочитав в «Монитере» о египетских распоряжениях Бонапарта, пришел в крайнее смущение. Эти приказы вполне способны были подтверждать широко распространившуюся тогда в Европе молву, что Бонапарт перешел в магометанство. Молва эта была опровергнута по его возвращении, и друзья его всячески старались убедить папу, что те безбожные прокламации составляли лишь злобный вымысел, распространенный в газетах врагами первого консула. Окружающие Бонапарта скоро заметили, что у него имеются какие-то планы касательно церкви. Некоторые советовали ему не вмешиваться в деда религии. Но ему это казалось не основательным, потому что тогда римский католицизм сделался бы опасной силой. Он находил нужным привлечь духовенство к новому порядку вещей и таким образом порвать последнюю нить, которая еще связывает старый королевский род со страной. Другие хотели побудить его стать во главе французской национальной церкви. И эта мысль также не была принята им. Он чувствовал, что сделает себя сметным, если он, солдат, захочет играть роль папы. Разве Руссо не сделался сметным, когда он провозгласил культ Высшего Существа, как свое изобретение, а также и Директория со своим теофилантропизмом? Некоторые затем давали ему совет ввести протестантство. Но он был того воззрения, что сделай он это, и вся страна станет против него. Это мог бы сделать Франциск I в XVI веке; но теперь это стало невозможно. Протестантизм не есть религия Франции; прошедшие века навсегда решили положение и судьбу протестантизма во Франции «Разве мы обладаем, – спрашивал он, – протестантскими воспоминаниями? Могут ли проповеди производить глубокое впечатление, если их не слышали в детстве? Как мало пригодны пустые и холодные протестантские церкви для возбуждения благоговения!». В этих возражениях, очевидно, сказывался отголосок полемики Боссюета против протестантизма. Бонапарт как раз в это время имел при себе сочинения знаменитого и красноречивого епископа, и ревностно изучал их. Да, католицизм Боссюета – вот что он, по зрелом размышлении, решил утвердить во Франции, – католицизм, который бы столь же был совместим с воинственной политикой, как и с монархической системой, следовательно, не тот рабский католицизм, который боязливо и благоговейно прислушивается к велениям Рима, а свободомыслящий, туземный галликанизм, в делах веры подчиненный Риму, но совершенно независимый от него в церковном управлении. На всякий случай, конечно, лучше всего наперед склонить папу, а затем уже водрузить знамя галликанизма. Для Бонапарта католицизм, как религия, имел особенные преимущества вследствие того именно, что требовал для себя папы. Его положение в Италии укрепилось уже настолько, что он без затруднения, думалось ему, может захватить папу в свои руки: а вместе с этим к нему перейдет и все громадное влияние папы над всем остальным миром. Папство, которое он прежде называл «старой заржавевшей машиной», вдруг сделалось моральным рычагом» громадной важности. «Поповство» и «слабоголовые глупцы», как он честил духовенство, теперь превратились в людей, к которым он обращался как к почтенным и благочестивым отцам. Когда его посланник отправлялся в Рим и спросил его, как нужно обращаться с папой, то Бонапарт отвечал: «Так, как если бы под его командой находилось 200,000 войска». Генералы его, однако, не могли усвоить себе такого представления, потому что слишком долго дышали атмосферой безбожных клубов. Они боялись, как говорит Тьер, «как бы не рассмеяться у подножия алтарей». Но Бонапарту во что бы то ни стало, нужно было войти в соглашение с папством, потому что с его помощью только он и мог достигнуть императорской короны, к которой уже страстно стремился. Для этого нужно было заключить с папой конкордат, о котором и начаты были переговоры.

Для этих переговоров из Рима отправлен был архиепископ Спина, который надеялся встретить Бонапарта еще в Италии; но он встретил его только уже в Париже. Спутником Спины во время этого путешествия был генерал ордена сервитов, Казелли, один из ученейших богословов римской церкви, и с ним вместе он прибыл в ноябре 1800 года в Париж. От имени Франции переговоры велись аббатом Бернье, человеком, который раньше играл главную роль среди преданных королю вандейцев. Когда восстание в Вандее было подавлено, Бернье тесно примкнул к Бонапарту. Искренним его желанием было примирить Францию с папой. На первую очередь был поставлен вопрос об образовании нового епископата во Франции, для которого, однако, встретились большие затруднения. Бонапарт, в виду наличных обстоятельств, не мог согласиться, чтобы опять вполне восстановлен был прежний епископат без всяких перемен. Этим он опасался вызвать большое неудовольствие в стране. Притом это казалось и опасным для его личных планов: ведь старые епископы находились в тесной связи со старым королевским режимом, так что восстановление этого епископата могло бы легко сделаться первым шагом к восстановлению старой династии. Из не присягавших епископов он мог согласиться на восстановление лишь тех, которые отличались умеренностью и в то же время не принадлежали в Париже к наиболее ненавистным. Остальных папа должен был принудить к сложению своего сана. В пользуэтого Бернье приводил пример из церковно-исторической древности (донатистские смуты); и даже сослался на Константский собор, который ради мира низложил трех пап. С другой стороны, можно было и из числа присягавших епископов восстановить кое-кого, особенно тех, которые менее принимали участия в революции, или вообще отличались личным достоинством и нравственным поведением. Переговоры затем должны были коснуться и материального положения духовенства. Церковные имения были отобраны, и о возвращении их не могло быть и речи. Но мог ли Рим признать такой грабеж? Архиепископ Спина делал было предложение опять ввести десятины, но тогда во Франции это была чистая невозможность. Наконец в конкордате нужно было и вообще определить отношение французского народа к римско-католической религии. Называть католицизм «государственной религией» не находили удобным; но даже такое выражение, как «религия большинства», могло вызвать серьезные возражения. Мирабо в одном знаменитом докладе высказался против всяких таких названий, которые бы означали какие-нибудь привилегии.

Вообще придти в соглашение было необычайно трудно. Папа отвергал один проект за другим. 10 марта 3801 года в Рим прибыл посланный с пятым проектом конкордата, и в то же время, в знак благорасположения, привез с собою образ Лоретской Богоматери, высокочтимой во Франции. Папа созвал собрание из двенадцати кардиналов, которым предложил привезенный проект. Но он совсем не понравился им, и поэтому был отправлен назад вместе с обстоятельным изложением тех оснований, которые заставили отклонить его. Бонапарт между тем не хотел дольше ждать: французский посланник в Риме Како получил приказ прервать дипломатические сношения и оставить Рим, в случае если папа в течение пяти дней не примет проекта конкордата, как он есть. Како получил этот приказ 28 мая, и в тот же день кардиналом Консальви были получены письма от Спины и Бернье, в которых заявлялось о решении Бонапарта. Консальви был так поражен этим оборотом дела, что даже заболел. Вечером Како получил у кардинала аудиенцию, хотя он и лежал в постели. Консальви уверял его, что если угроза Бонапарта осуществится, то это повлечет за собою смерть папы. Посланнику между тем не оставалось ничего другого, как официально сообщить ультиматум Франции папскому двору на следующий день. Пий VII, однако, по-видимому, отнесся к делу спокойнее, чем ожидал его государственный секретарь. Тогда, как и всегда, он обнаружил высокое самоотречение в несчастии. Однако он не мог принять проекта так, как он был составлен: и поэтому разрыв был неизбежен. Како посоветовал отправить Консальви в Париж; Бонапарту, думал он, может польстить то обстоятельство, что аудиенции у него в Тюльерийском дворце добивается кардинал и папский государственный секретарь, и очень возможно, что дипломатическое искусство папской «сирены» опять может дружелюбно настроить Бонапарта. Не видя иного исхода, папа и кардиналы решили последовать этому совету. 3 июня Консальви вместе с посланником отправились в Париж в одном и том же экипаже. Этим они хотели предупредить взрыв беспорядков, которых опасались, если бы открыто совершился разрыв между Римом и Францией. Путь шел чрез Флоренцию, где Консальви посетил генерала Мюрата, у которого он провел день в «видимо очень дружелюбном взаимообщении». Како остался во Флоренции, а Консальви, как можно скорее, продолжал свое путешествие в Париж. Весьма тяжелое впечатление дорогой произвели на него многие разрушенные католические церкви, а также и церкви, которые теперь посвящены были «Юности», «Дружбе», «Торговле», «Силе», и тому подобным символам в чисто языческом духе.

20 июня ночью Консальви прибыл в Париж и остановился в том же отеле, где жили Спина и Казелли. Между тем Спина был занят составлением шестого проекта конкордата, существенно не отличавшегося от прежних. Тотчас же утром после его приезда, к нему прибыл Бернье, чтобы переговорить с ним о подробностях представления Бонапарту, который, очень возможно, скоро пожелает видеть кардинала Бернье, затем лично доставил приказ Бонапарта, в котором извещалось, что кардинал на следующий день вечером в 7 часов будет допущен на аудиенцию. Бонапарт хотел видеть его в том самом одеянии, какое носят кардиналы в Риме. В назначенный час Консальви отправился в Тюльери в черном бархатном одеянии с красными полосами, в красной шапочке. Его провели в зал послов, где его принял церемониймейстер, сопровождавший его по лестнице и по нескольким залам, где стража «отдавала ему честь как государственному лицу». Наконец, он был встречен Талейраном, который провел его в зал, где находился Бонапарт. Первый консул, окруженный своими министрами и многочисленными сановниками, сделал навстречу ему несколько шагов, причем рядом с ним шел и Талейран. Он заговорил с кардиналом спокойным, приятным тоном, сначала несколько серьезно, а затем мало-помалу, принимая улыбающийся и веселый вид. О папе он говорил с большим дружелюбием, но касательно церковных переговоров не подавал никаких благоприятных видов. На обсуждение предложен был новый проект, с которым следовало покончить в течение пяти дней, иначе он прервет всякие переговоры и введет национальную религию. При этом Бонапарт заметил, что в его распоряжении находится верное средство – с успехом осуществить предприятие этого рода. Консальви отвечал почтительно, но вместе и с сознанием своего достоинства; однако добиться более продолжительной отсрочки для этих переговоров оказалось невозможным. Но что разумел первый консул под загадочным, цветистым выражением, что он «установит национальную религию», которую может ввести с успехом? Несомненно, он разумел собор присягавших епископов и священников, который как раз через восемь дней по прибытии Консальви должен был состояться в Париже и который очень недружелюбно был настроен по отношению к папству. Незадолго до прибытия Консальви, Бонапарт имел интересный разговор с епископом Грегуаром о церковных делах. В разговоре он заметил: «Католическая Франция разделена на две партии; чтобы примирить их между собою, я намерен заключить конкордат с папой. Выскажите мне искренно ваше мнение об этом!» Епископ отвечал: «разлад сам по себе печален; однако для этого нет надобности ни в каком конкордате. Католическая церковь существовала двенадцать веков без конкордата. Она обладает апостольским преданием и каноническими установлениями, и их вполне достаточно. Первые четыре вселенских собора в то время пользовались столь же высоким уважением, как и четыре Евангелия». Затем епископ подверг критике конкордат между Франциском I и Львом X (1516 г.), причем особенно восставал против допущенных тогда преимуществ выдающихся епископов и против отмены всякого участия общины в избрании епископов. Бонапарт внимательно выслушал мнение ученого епископа, но не мог согласиться с ним, так как не хотел порывать с папой, который нужен был ему как орудие для его широких планов.

Между тем переговоры между Бернье и Консальви продолжались, и Бонапарт часто лично беседовал с Консальви в присутствии Бернье. Придти к какому-нибудь соглашению, однако, было невозможно. Бонапарт не хотел согласиться, чтобы в конкордат было внесено нечто об исповедании правительством католической веры. Неоднократно обращал он внимание на то, что сам он рожденный католик и никогда не отвергал католицизма. Хотя в такие моменты было очень удобно напомнить ему о прокламациях его в Египте, однако Консальви находил такое напоминание неблагоразумным и опасным. Главное затруднение заключалось в том, что Бонапарт, при всем своем желании достигнуть соглашения с папой, должен был сообразоваться с настроениями руководящих сфер. Высокопоставленные лица, философы, вольнодумцы, большая часть офицеров – были против конкордата и прямо говорили Бонапарту: «Конкордат будет верным средством к восстановлению низверженной монархии». Чувствуя, как сильно это противодействие, Консальви воскликнул: «Я ожидал дождя, но не такого потопа».

Наконец, по-видимому близок был счастливый час, когда мог быть подписан конкордат, и для этого акта назначен был день 13 июля. Консальви, Спина и Казелли должны были подписаться от имени папы, а Жозеф Бонапарт, государственный советник Крета и Бернье – за Францию. Подпись должна была состояться во дворце Жозефа Бонапарта. Консальви приписывает этот счастливый исход двум обстоятельствам: отсутствию Талейрана и близости 14 июля. Этот день, в который торжественно совершалось воспоминание о штурме Бастилии, должен был по намерению Бонапарта на вечные времена сделаться днем торжественного воспоминания о восстановлении мира между Францией и папой. Он просил, чтобы по возможности скорей конкордат возвратили из Рима с подписью папы, но, в то же время выражал озабоченность, чтобы не возникли какие-нибудь новые затруднения. А они действительно возникли. Бонапарт, к сожалению, уже 10 июля в одном, относящемся к народному празднику в день Бастилии, приказе сказал: «Скоро прекратится соблазн религиозного раздора». Затем 13 июля он приказал сделать в «Монитере» следующее сообщение: «Кардинал Консальви достиг хорошего успеха в переговорах, которые он, по поручению святого престола, вел с нашим правительством». Достаточно было этого, чтобы привести в движение всех противников конкордата. Состоявшийся в Париже собор присягавшего конституции духовенства издал прокламацию, с надписью: «Свобода и равенство», и в ней почти открыто высказывался против всякого конкордата с папой. Не смотря на все предписания о молчании и предосторожности, содержание конкордата сделалось известным всем, и вечером 13 июля Бонапартом получено было письмо, в котором конкордат подвергался открытому нападению. Тогда пришлось составить новый проект конкордата, который однако был совершенно неудобоприемлем для папы, как чересчур галликанский Старались повлиять на Бонапарта, чтобы этот проект он предложил Консальви как ультиматум французского правительства, так как тот проект, по которому вошли между собою в соглашение Консальви и Бернье, «ведет только ко всевозможным затруднениям». 13 июля утром Консальви получил от Бернье приглашение явиться вместе с ним после полудня того же дня к Жозефу Бонапарту, при чем приложена была и копия только что упомянутого галликанского проекта конкордата, который хотели провести враги папы. В 4 часа Консальви, в сопровождении Спины, Казелли и Бернье, отправился к дому «гражданина» Жозефа Бонапарта. Брат первого консула принял их с полным дружелюбием и сказал, что дело скоро закончится, так как все уже рассмотрено и решено. Консальви предложено было подписать новый проект, но когда он, уже взявшись за перо, быстро своим взглядом пробежал по первым статьям, то тотчас же увидел, что ему был предложен тот же галликанский проект, и решительно отказался дать свою подпись, выразив готовность немедленно составить новый проект. Тотчас приступлено было к делу, и после девятнадцати часов непрерывной работы закончили его. Только касательно первого члена никак не могли согласиться. Папа желал двух главных пунктов: вероисповедной свободы для католической церкви и права неограниченного общественного отправления ее богослужений. Последний пункт вызвал противодействие со стороны Бонапарта. Он хотел формулировать его так: «Культ ее будет публичным, сообразуясь, во всяком случае, с правилами полиции,» – в каковой формулировке не мог принять Консальви, справедливо опасаясь, что церковь будет отдана на произвол полиции. Пришлось остальные статьи конкордата подписать, а эту статью отложить до получения определенного и точного решения от папы. Жозеф поспешил с новым проектом в Тюйльерийский дворец, но через час возвратился с известием, что первый консул разорвал этот проект конкордата, и клочки его бросил в камин. «Он хочет иметь такой конкордат, каким он был предложен в последний раз, или совсем прервет всякие переговоры». Было 2 часа пополудни, когда возвратился Жозеф; около 5 часов должен был состояться торжественный обед по случаю дня взятия Бастилии, и за этим обедом Бонапарт хотел сообщить или о заключении конкордата, или о разрыве. В течение двух часов Жозеф Бонапарт употреблял все усилия, чтобы побудить Консальви к уступке. Около 4 часов он отправился в свой отель, чтобы переодеться, и час спустя вместе со Спиной отправился в Тюйльери. Едва он вошел в зал, где находился первый консул, как последний насмешливо закричал ему: «Ну хорошо, господин кардинал, вы, очевидно, хотите разрыва. Хорошо! Я не нуждаюсь в Риме. Я буду действовать самостоятельно. Если Генрих VIII, который не обладал и двадцатой долей моего могущества, в состоянии был изменить религию своей страны, то и я также в состоянии буду это сделать. Если я переменю религию во Франции, то переменю ее в то же время во всей Европе, насколько простирается мое влияние. Рим убедится, какой ущерб он потерпел; он будет оплакивать свою потерю, но уже не вознаградит ее. Вы можете ехать: это самое лучшее, что вы можете теперь сделать. Вы хотели разрыва – ну так вот! – хорошо! – если вы так хотели! – Когда же вы уезжаете?» – «После обеда», – совершенно спокойно отвечал Консальви. Этот ответ заставил Наполеона призадуматься, и он вновь начал разговор с кардиналом. Он желал, чтобы спорная статья была принята, как она есть, без изменения даже единой буквы в ней. Консальви возразил, что он никогда не подпишет ее в такой форме. «Таким образом, я имею право, – опять продолжал Бонапарт, – сказать, что вы хотели разрыва, и я считаю дело конченным: Рим сознает это и прольет кровавые слезы над этим разрывом». Произнеся эти слова, первый консул подошел к австрийскому посланнику графу Кобенцелю. Обращаясь к нему, он повторил свои угрозы против Рима, с прибавлением, что он изменит образ мыслей и религию во всех государствах Европы! Он, конечно, будет не единственный человек, который отвернется от римской церкви. Он «всю Европу сверху донизу ввергнет в пожар, и причиненным от этого ущербом все будут обязаны папе». Затем он смешался в толпе гостей, и многим повторял то же самое. После обеда граф Кобенцель подошел к Консальви, чтобы склонить его к уступке. Увидел это, Бонапарт также подошел и заметил: «Было бы напрасной тратой времени стараться преодолеть своенравие папского министра». Кобенцель, однако, сумел так повернуть разговор, что Бонапарт назначил новую конференцию на следующий день, как последнюю попытку, и Консальви согласился продолжить переговоры у Жозефа Бонапарта вместе с другими уполномоченными. Ожидая успеха от этой конференции, Бонапарт приказал поставить и папское знамя среди флагов других дружественных ему держав, каковыми флагами был украшен поднимавшийся с Елисейских полей блестящий воздушный шар. Со времени революции это в первый раз папский флаг развевался на французской почве.

Кардинал беспокойно провел ночь. Утром к нему пришел Спина, удрученный и растерянный. Рано утром у него был патер Казелли и сообщил, что он со своей стороны не смеет дольше оставаться в оппозиции; так как Спина убедился, что Казелли ученее его в богословии, то он склонился к его взгляду. В случае если Консальви не в состоянии будет согласиться с ними, что нужно уступить, то они подадут особое мнение. Все это было мало утешительно для Консальви; однако он решил твердо стоять на своем. Но он просил обоих своих сотоварищей по полномочию, чтобы они насколько возможно долее скрывали свою готовность к окончательному подчинению. Конференция у Жозефа началась в 12 часов дня, и только около 11 часов вечера достигнуто было соглашение. Консальви допустил изменение спорной статьи7, и Жозеф наконец решил подписать ее в этой новой форме, надеясь уговорить своего брата, чтобы он примирился с совершившимся фактом. На следующий день Жозеф прибыл к Консальви, чтобы сообщить ему, чем кончился разговор его с братом. Сначала Бонапарт был очень раздражен; затем он впал в раздумье, и после продолжительного молчания наконец согласился принять конкордат таким, каков он теперь. Но тогда же он задумал победоносно провести свою борьбу с церковью посредством так называемых «органических членов». Этот замечательный конкордат от 26 Мессидора IX года (15 июля 1801) начинается с заявления, что римско-католическая вера есть «религия большинства». Как таковая, она должна иметь свободу культа и пользоваться правом общественного отправления под известным ограничением. Французские епископии должны быть замещены и папа обещает вновь признать французских епископов: «Он с уверенностью ожидает, что они, ради мира и единения, готовы будут на всякие жертвы, даже если бы этой жертвой оказался самый их епископский сан». Если же бы, против ожидания, епископы прежнего времени воспротивились принести такую жертву, то их принудят к этому. Первый консул в течение ближайших трех месяцев должен назначить новых епископов и архиепископов, согласно с новым церковным разделением, на их должности, и затем папа, сообразно с обычными формами, должен совершить каноническое утверждение, для чего, однако, не назначено было определенного времени. Епископы и священники должны поклясться над Евангелием в верности республике, и во всех церквах воспевать: «Господи, спаси республику. Господи, спаси консулов»8. Епископам предоставляется право назначать приходских священников, но их выбор должен направляться лить на таких лиц, которые угодны правительству. Все необходимые церковные здания должны быть предоставлены в распоряжение епископов; но папа должен дать обещание, что ни он лично, ни его преемник, не будет беспокоить собственников отобранных церковных имении. Вместо этого, правительство готово назначить определенное жалованье служителям церкви, равно как и французским католикам предоставляется на добрую волю делать приношения церкви. Первый консул должен пользоваться теми же правами, как и старое правительство; но если бы кто-нибудь из его преемников вышел из католической религии, то должно состояться новое соглашение. Обмен скрепленными копиями конкордата должен был состояться в течение двух недель.