Рудольф заполнил внезапную паузу:
— Да помню я ее.
— Сперва ты пренебрегаешь религией, — кричал отец, раззадоривая собственную ярость, — потом ты начнешь лгать и красть, а там докатишься и до
Даже эта знакомая угроза не могла углубить бездну, разверзшуюся перед Рудольфом. У него оставался выбор — все рассказать сразу, отдавая плоть свою для того, что иначе как жестоким избиением не назовешь, или навлечь на себя кару небесную и принять тело и кровь Христовы, совершив святотатство. И из двух наказаний последнее казалось менее страшным — не столько побоев он боялся, сколько варварской жестокой ярости неудачника, готовой вырваться из глубин и выплеснуться на свою жертву.
— Поставь стакан на место и марш наверх одеваться, — приказал отец, — и когда мы придем в церковь, прежде чем причаститься, тебе стоит на коленях попросить у Господа прощения за свое легкомыслие.
Какое-то случайное ударение в этом приказе, подобно катализатору, усилило смятение и ужас Рудольфа. Неистовый горделивый гнев всколыхнулся в нем, и он страстно швырнул стакан в раковину.
Папаша издал какой-то сдавленный сип и бросился на сына. Рудольф увернулся, задел стул и попытался укрыться за кухонным столом. Мальчишка пронзительно взвизгнул, когда рука ухватила его за рукав пижамы, потом почувствовал тупой удар кулака по затылку и скользящие удары по спине, по плечам… Сын извивался ужом, пытаясь ослабить отцовскую хватку, то упираясь, то подпрыгивая, инстинктивно хватал карающую руку, испытывая жгучую боль, и все это — молча, лишь изредка тишину разрывали всплески его истерического хохота. Все это продолжалось меньше минуты, а потом внезапно оборвалось. Наступило затишье: отцовская рука продолжала крепко держать Рудольфа за шиворот, оба неистово дрожали и выкрикивали обрывки каких-то непонятных слов, а потом угрозами и тычками Карл Миллер загнал сына наверх по лестнице.
— Одевайся!
Рудольфа знобило и от холода, и от истерического возбуждения. Голова раскалывалась, длинная саднящая царапина, оставленная отцовским ногтем, алела на шее. Он одевался, всхлипывая и содрогаясь. Он знал, что в дверях стоит его расхристанная мать и ее морщинистое лицо сжимается и скукоживается, новая порция трещинок расползалась от шеи ко лбу… Бессильно презирая ее заботу, он грубо отшатнулся, когда мать попыталась смазать его разодранную шею настойкой гамамелиса. Торопливо, взахлеб он привел себя в порядок, а потом вслед за отцом вышел из дому и отправился в церковь.
Они шли молча, лишь изредка Карл Миллер машинальным кивком обозначал узнавание прохожих. Только сбивчивое дыхание Рудольфа нарушало раскаленную воскресную тишь.
У входа в храм отец намеренно остановился:
— Я решил, что ты должен снова исповедоваться. Пойдешь к отцу Шварцу, расскажешь, что ты натворил, и попросишь у Господа прощения.
— Ты тоже не сдержался, — пробормотал Рудольф, но отец шагнул к нему, и сын тотчас попятился. — Хорошо, я иду.
— Сделаешь, как я велел? — шепотом проскрежетал отец.
— Да!
Рудольф вошел в церковь и второй раз за сутки преклонил колени под решетчатым окошком исповедальни, и почти сразу же поднялась заслонка.
— Я хочу покаяться в том, что не молился по утрам.
— Это всё?
— Всё.
От распиравшего его ликования ему хотелось плакать. Никогда больше ему не удастся с такой легкостью поставить какую-то абстракцию выше собственной свободы и гордости. Он пересек невидимую черту и теперь осознавал свое одиночество — он знал, что одинок не только в ипостаси Блэчфорда Сарнемингтона, он понял, что весь его внутренний мир одинок. До сих пор такие явления, как «безумное» честолюбие, укоры совести и страхи, оставались лишь частностями, незаметными у трона его официально коронованной души. Теперь же он подспудно ощутил, что он сам и есть эти частности, а все прочее — лишь лепной фасад с традиционным флагом на нем. Окружающий мир вытолкнул его на затерянную тропку отрочества.