Отпущение грехов

22
18
20
22
24
26
28
30

— А ты ни в чем не солгал?

Вопрос застал его врасплох. Как и всякий, кто лжет привычно и безотчетно, Рудольф испытывал огромное, благоговейное уважение к истине. Нечто внешнее, почти не связанное с ним, немедленно продиктовало ему роковой ответ.

— О нет, отче, я никогда не лгу!

На мгновение, подобно простолюдину-самозванцу на королевском троне, Рудольф вкусил от великолепия сказанного. А потом, пока священник бормотал обычные наставления, до мальчика вдруг дошло, что, героически отрицая свое вранье, он совершил ужасный грех — солгал на исповеди.

И на «теперь покайся» отца Шварца он машинально повторил, не вдумываясь в слова:

— Господи, я всем сердцем раскаиваюсь, что оскорбил Тебя…

Следовало тут же все исправить — свершилась чудовищная ошибка, но не успели Рудольфовы губы сомкнуться за последними словами молитвы, как раздался резкий звук — окошко захлопнулось.

Минутой позже, когда он вышел в сумерки, облегчение оттого, что он выбрался из удушливой церкви в открытый мир пшеницы и неба, помешало ему сразу полностью осознать, что он наделал. И вместо того чтобы расстроиться, Рудольф полной грудью вдохнул бодрящий воздух и принялся повторять про себя: «Блэчфорд Сарнемингтон, Блэчфорд Сарнемингтон».

Блэчфордом Сарнемингтоном был он сам, и эти слова звучали для него как песня. Превращаясь в Блэчфорда Сарнемингтона, он прямо-таки лучился учтивым благородством. Блэчфорд Сарнемингтон жил великими молниеносными триумфами. Когда Рудольф прищуривался, это означало, что Блэчфорд взял верх над ним, и на всем его пути слышался завистливый шепот: «Блэчфорд Сарнемингтон! Вот идет Блэчфорд Сарнемингтон!»

Он и теперь какое-то время оставался Блэчфордом, величественно шествуя домой по бугристой проселочной дороге, но когда дорога обросла щебенкой, чтобы стать главной улицей Людвига, возбуждение угасло, разум остыл и мальчика охватил ужас из-за того, что он солгал. Бог-то, конечно, уже все знает… но у Рудольфа в голове имелся укромный уголок, где Бог ему был не страшен. Там изобретались уловки, с помощью которых он частенько обводил Бога вокруг пальца. И теперь, хоронясь в этом углу, он раздумывал, как лучше избежать последствий своего вранья.

Кровь из носу он должен уклониться от завтрашнего причастия. Слишком уж велик риск разгневать Господа. Наверное, надо «случайно» глотнуть завтра утром воды, и тогда, по церковному уставу, причащаться ему будет нельзя. При всей зыбкости такой увертки, осуществить ее было легче всего. Зайдя за угол на перекрестке у аптеки Ромберга, откуда уже виднелся отцовский дом, Рудольф Миллер уже взвесил все возможные осложнения и сосредоточился на том, как бы все получше обставить.

III

Рудольфова отца, местного агента по перевозкам, выплеснула на берега Дакоты, что в штате Миннесота, вторая волна немецко-ирландской эмиграции. Теоретически это были место и время, когда перед энергичным молодым человеком простирались огромные возможности, но Карл Миллер не сподобился создать себе солидную репутацию ни среди начальства, ни у подчиненных — а ведь без этого невозможно достичь успеха в иерархической индустрии. Несколько вульгарный, он тем не менее не обладал достаточной долей практицизма и не умел воспринимать основополагающие взаимоотношения между людьми как данность и сделался подозрительным, неуживчивым и вечно встревоженным.

Единственными узами, связывающими его с красочной стороной жизни, были его католическая вера и его мистическое преклонение перед Основателем Империи Джеймсом Дж. Хиллом. Джеймс Дж. Хилл являлся апофеозом тех достоинств, которых так недоставало самому Миллеру, — проникновения в суть вещей, чутья, способности предугадать, куда подует ветер. А Миллеров мозг с опозданием трудился над давними решениями других, и ничего-то он не мог удержать в руках за всю свою жизнь. Его скучное, легкое, невзрачное тело дряхлело в огромной тени Хилла. Двадцать лет он прожил лишь с именами Хилла и Бога на устах.

В воскресенье Карл Миллер проснулся в безупречном покое шести часов утра. Преклонив колени у кровати, он уткнул свои соломенные, с проседью, кудри и пегую щетку усов в подушку и помолился несколько минут. Потом стянул с себя ночную сорочку — подобно всем мужчинам его поколения, он так и не смирился с пижамами — и облачил щуплое, белое, безволосое тело в шерстяное исподнее.

Он брился. Ни звука из соседней спальни, где в беспокойном сне металась его жена. Тишина за ширмой в углу гостиной, где среди книг Элджера[28], коллекции сигарных наклеек, изъеденных молью вымпелов «Корнелл», «Хамлин», «Привет из Пуэбло, Нью-Мексико» и прочего мальчишечьего личного имущества стояла кровать, на которой спал сын. С улицы доносилось пронзительное щебетание птиц, шумные куриные перебранки и контрапунктом — низкое, нарастающее «тудух-тудух» экспресса, отправившегося в шесть пятнадцать прямиком до Монтаны и зеленого побережья вдали. Ледяная вода капнула с мокрой салфетки ему на руку, и он вдруг встрепенулся и поднял голову — из кухни послышался слабый вороватый шорох.

Миллер-старший поспешно вытер бритву, натянул болтающиеся подтяжки на плечи и прислушался. Кто-то ходил по кухне, и эти легкие шаги никак не могли быть шагами его жены. Со слегка отвисшей челюстью он сбежал по лестнице и открыл дверь кухни.

У раковины, одной рукой держась за кран, из которого еще стекали капли, а другой — сжимая наполненный стакан, стоял сын. Мальчишеские глаза под все еще тяжелыми сонными веками встретили взгляд отца испуганной, укоризненной красотой. Он был бос, штанины и рукава пижамы закатаны.

Отец и сын застыли на мгновение — брови Карла Миллера сдвинулись вниз, а сыновние взметнулись вверх, как будто пытаясь уравновесить эмоции, переполнявшие обоих. Потом щетка усов родителя зловеще оползла, пряча рот, а глаза тем временем рыскали в поисках беспорядка.

Кухня была украшена солнечным светом, он отражался в кастрюлях, заливая гладкие половицы и стол желтым тоном, чистым, как у пшеницы. Это была самая сердцевина дома, где горел очаг, и миски помещались одна в другую, словно куклы-матрешки, и пар высвистывал весь день на тоненькой нежной ноте. Ничто не было сдвинуто, ни к чему не прикасались, кроме крана, где бусинки воды еще набухали и шлепались в раковину, рассыпая белые брызги.

— Ты что делаешь?