Гелимадоэ

22
18
20
22
24
26
28
30

Посреди горницы, на самом проходе и всем мешая, стоял похожий на вокзальную урну стереоскоп. Красноречивей, чем все остальное, предмет сей изобличал давно похороненный замысел Ганзелина устроить все не хуже, чем у других врачей. На него доктор возлагал надежды привлечь когда-нибудь побольше самых маленьких пациентов, детей. Стереоскоп был первой и последней попыткой Ганзелина в этом роде. Тот, кто хотел получить удовольствие от сего допотопного прибора, должен был встать на чугунную подножку и прижаться лицом к вырезанному в картоне глазку. После чего оставалось лишь крутить ручку. Прибор начинал скрежетать, как кофейная мельница, а жестяные рамки, куда были вставлены картинки, сшибались со звуком треснувшего стекла. Программа весьма скоро оказывалась исчерпанной. Молодец на фоне пышных тропических пальм, крест на повороте горной дороги, у подножия которого пасутся овцы, Колизей в ярком солнечном освещении, водопад Ниагара. После чего взору желающих вновь представали пальмы и овцы, пасущиеся возле креста.

Другим занимательным предметом в амбулатории была подовая печь. Она была целомудренно укрыта за расписной ширмой. На тот случай, когда доктор брал щипцы, намереваясь вырвать зуб, а маленький пациент сжимал рот и не хотел его открывать, в запасе оставалась еще эта печь-укротительница. Ганзелин, нахмурясь и сдвинув брови, отодвигал ширму. Зияющая дыра, нечто вроде преддверия ада, должна была своим видом сурово предостеречь бедняжку: «Попробуй-ка еще поупрямиться, как мигом очутишься там!» Однако для детей, приходивших к Ганзелину со своими испорченными коренными зубами, подовая печь была не в новинку, так что попытка устрашения редко имела успех.

От печи к дымоходу тянулась длинная жестяная труба, ибо амбулатория отапливалась обыкновенной железной времянкой. Эта времянка походила на некоего выползшего из норы черного заморского зверя, который, расставив лапы, стоял перед ширмой и удивленно таращил на нее свои слезящиеся красные глазки. Тварь эта была неслыханно прожорливой — ее требовалось беспрерывно подкармливать, чтобы в течение всего дня в амбулатории удерживалось тепло. Когда времянка раскалялась, от трубы начинало противно пахнуть, сквозь швы проскакивали искры, а огонь внутри выл и гудел, словно там черти справляли свою свадьбу.

У торцовой стены, неподалеку от времянки, ютился письменный стол. За этим столом, втиснувшись в слишком узкое для него венское кресло, Ганзелин писал свои рецепты. В кресле, насаженном на металлический стержень, можно было крутиться юлой, однако это баловство особенно не поощрялось. Заметив, что его сиденье выше или ниже обыкновенного, Ганзелин очень сердился. Над письменным столом висел отрывной календарь, а ниже — картонный диск, который вращался вокруг оси. Под ним был еще один, более широкий, укрепленный неподвижно диск. Оба диска делились на четыре одинаковых сектора. На нижнем рукою доктора было обозначено: «А», «К», «П», «Х», на верхнем слоги «Ге», «Ли», «Ма», «До». Буквы наверху означали «амбулатория», «кухня», «поле», «хлев», а слоги внизу — «Гелена», «Лидмила», «Мария», «Дорота».

Так вот, эти два пустяковых на первый взгляд куска картона были не чем иным, как знаменитым, хитроумным расписанием домашней работы. Там, над письменным столом, мерно билось сердце целой семьи. Там чередой сменялись все радости и горести четырех старших дочерей Ганзелина. Круговорот, верх докторских чудачеств, имеет прямое отношение к тому факту, что сия повесть вообще была написана.

КРУГОВОРОТ

Когда Ганзелин входил утром в амбулаторию, первым движением его было оторвать листок с календаря и передвинуть круг на четверть оборота. Если вчера сектор со слогом «Ге» совмещался с сектором «А», то сегодня он совмещался с сектором «К». «Ли» совпадало с «П», «Ма» — с «Х», а «До» с «А». Это означало, что Гелене досталась кухня, Лидмиле — поле, Марии — хлев, а Дорота вознеслась до наивысшего уровня, до амбулатории. Таким вот образом распределялись задания на каждый день между четырьмя старшими сестрами.

Ганзелин поддерживал заведенный порядок с такой строгостью, с какой разве что сам господь бог надзирает за соблюдением своих заповедей. Ни разу не случилось, чтобы хоть одна из девушек была от чего-либо освобождена, ни разу не было позволено заменить вид работы. Если сегодня Гелена, Лида, Мария или Дора готовила обед на шесть человек, то она знала, что завтра ей придется брать мотыгу и идти окучивать картошку, послезавтра — пасти козу и лишь на четвертый день она сможет вымыть руки йодоформом и облачиться в белоснежный медицинский халат.

Очевидно из-за этого благородного белого одеяния дежурство в амбулатории девушки предпочитали всему прочему. На самом же деле не было причин для того, чтобы выделять эту работу из числа остальных. Ведь это значило целый день быть под рукой у ворчливого отца, — до обеда в амбулатории, после обеда — на выездах к больным, прикасаться к не всегда чисто вымытым и приятно пахнущим пациентам, засовывать им под мышку градусник, обрабатывать и перевязывать раны, Совсем нелегко было удержать порою человека, который при виде докторского скальпеля с криком вырывался из рук. Посещение бедняков в их темных конурках, в затхлых, никогда не проветриваемых лачугах, сидение у пропахших потом постелей, — тоже не бог весть какое удовольствие. А доктор Ганзелин был невероятным педантом, все инструменты следовало заранее подготовить и аккуратно разложить, безупречно вести книгу посещений, и горе той дочери, которая что-нибудь напутала при подведении финансовых счетов, ибо в амбулаторную службу входила еще и бухгалтерия.

Обозначения на безжалостном диске не учитывали, разумеется, всего перечня домашних дел, кои выполнялись в большинстве случаев по привычным, неписаным семейным законам. К примеру, работа на кухне не ограничивалась одной стряпней. Девушка, принимавшая кухонное дежурство, не только топила все печки, готовила завтрак, закупала продукты, варила обед, мыла посуду, но также скоблила полы, подметала в комнатах, стирала белье. Поскольку в доме Ганзелина скоблили полы и делали уборку обычно по пятницам, а стирали по понедельникам, кухонное дежурство не всегда бывало равно трудоемким. Однако ввиду того, что Ганзелин слепо придерживался своих правил, а диск вращался с такой же равномерностью, как земля вокруг солнца, дочерям доктора доставалось по очереди то так называемое большое дежурство по кухне, то так называемое малое. С кухонным дежурством было связано еще одно огорчительное обстоятельство. Та, которой оно выпадало на долю, обязана была стеречь дом и не имела права ехать к пациентам в деревню, куда остальные отправлялись всей компанией, включая Эмму.

Если символом кухонного дежурства являлась огромная, с мешок, хозяйственная сумка, то символом полевых работ была старая, без всяких украшений, соломенная шляпа с большой, помятой тульей. К полевым работам относилась прополка травы в огороде, окапывание фруктовых деревьев и унавоживание земли вокруг них, уничтожение гусениц, кошение клевера на задах Гатлаковой усадьбы в Милетине, где у Ганзелина оставался еще участок, перевозка овса и сена с поля в овин и сбор платы с арендаторов, снимавших часть неиспользованной земли. Зимой эта работа была естественно лишь пустым звуком и по сути означала отдых. Но и тут, разумеется, торжествовала неизменная справедливость, и свободные дни поочередно доставались каждой.

Что же касается хлева, то здесь работа была необычайно многообразна, отчего единодушно считалась самой неприятной. Доктор, вынужденный ездить к пациентам, жившим у черта на куличках, должен был держать лошадь и иметь свою коляску. От разоренного хозяйства сохранились также коза, птица, голуби и кролики. Голубей Ганзелин необычайно любил, козье молоко относил к числу крайне полезных продуктов питания, а продажа лишних кур и яиц, несомненно, служила важным подспорьем в его скромном бюджете.

Вся эта четвероногая и пернатая живность поручалась заботам той девушки, которой выпало «счастье» дежурить по хлеву. Накормить гусей, посадить на яйца наседок, подоить козу, отыскать разбежавшихся цыплят — дело нешуточное; обиходить лошадь значило еще и отмыть от грязи коляску, а чистку хлева тоже отнюдь не назовешь благородным занятием. Известным вознаграждением за эту тяжелую работу была возможность править лошадью во время выездов. Скотница получала в свое распоряжение и кнут. Вдобавок ей вручались огромные рукавицы, — дабы не ободрать руки о ременные вожжи, а к тому же и желтый, сильно потертый кожаный дождевик, который надевали в ненастье, потому как место на козлах не было защищено от дождя. Но главным атрибутом этой весьма грязной службы были деревянные, почерневшие от времени башмаки, годившиеся на любую ногу. В них «скотница» ходила большую часть дня, до выезда и по возвращении.

Каждый день после ужина производился финансовый учет. Министерство питания возвращало остатки доверенного ему небольшого капитала, который выделялся всегда в одинаковом размере и лишь по воскресеньям бывал незначительно увеличен. Дежурная по амбулатории передавала в отцовские руки гонорар, ибо Ганзелин никогда не прикасался к предлагаемым ему деньгам, королевским жестом указывая дочери, чтобы она разобралась с этим сама. Полевая фея приносила выручку за сено, за зерно или за фрукты, которые удалось сбыть бабке Регачековой в ее лавчонку под аркадами, а если был конец квартала, то еще и плату за аренду. «Скотница» выкладывала доход от своих подопечных — деньги за яйца, за голубей, за кроличьи шкурки. Ганзелин тщательно просматривал все записи и счета, после чего пододвигал на середину стола кучку денег, предназначенных завтрашней стряпухе как аванс на непредвиденные расходы, а образовавшуюся прибыль клал частью в свой бумажник, весьма похожий на меха гармоники, частью в большое кожаное портмоне.

Обо всем этом, начиная с утреннего поворота диска и кончая вечерним подведением итогов, городок, разумеется, был великолепно осведомлен. Еще бы! За малейшими событиями в докторском семействе он следил со вниманием и беспримерным терпением, не упуская ни малейшей, самой незначительной подробности. И несмотря на то, что каждый день повторялся один и тот же спектакль, староградским обывателям он не приедался. Достаточно было Геле, Лиде или Марии с кошелкой в руке выйти из узкой, огибающей пивоварню улочки, как чопорные дамы и их барышни-дочки, предупрежденные об этом прислугой, поспешно бросали вышивание или игру на расстроенном фортепьяно и кидались к окнам. Девушка в соломенной шляпе с вилами на плече, шагающая рядом с батраком Гатлака за скрипящей, раскачивающейся, навьюченной сеном подводой — ну не упоительное ли зрелище! Верхом наслаждения было, однако, наблюдать за выбежавшей на городскую площадь растрепанной, в переднике и деревянных башмаках «скотницей», которая подгоняла хворостиной заблудившегося, возбужденно гогочущего гуся. Все эти чиновники, торговцы и муниципальные советники оказывали Ганзелину должное почтение; когда, случалось, он проходил под аркадами, они останавливали его и принимались толковать о разных высоких материях: о погоде, о политике… Но стоило им оказаться в кругу своего добропорядочного семейства либо позднее, вечером, в трактире «У солнца», в мужской компании — то-то уж было сплетен, то-то насмешек в адрес Ганзелина! Не проходило дня, чтобы не появлялся новый, более или менее приличный анекдот: по поводу какого-нибудь вырвавшегося у доктора словца, способов лечения, вспыльчивости, но чаще всего — по поводу его шутовского картонного круга.

Городок превосходно знал также, когда этот круг появился. При жизни пани Ганзелиновой три ее взрослые дочери — Гелена, Лида и Мария были настоящими городскими барышнями, которых привлекали к домашней работе лишь от случая к случаю и по необходимости. Но с той поры, как Ганзелин овдовел, обстановка круто переменилась. Говорили, будто бы еще в ту первую ночь, когда покойница лежала в гробу, он, осененный безумной идеей, уже рисовал пресловутый круг. Правда, согласно плану, первоначально были учреждены всего три вида домашних работ. Лишь шестью годами позже, когда подросла и Дора, Ганзелин выбросил старые диски, заменив их новыми, разделенными на четыре поля.

Однако, когда окончила школу Эмма, случилось непредвиденное: ее не включили в круговорот. Злые языки уверяли, что доктор просто не сумел разделить диск на пять равных частей. Впрочем, это был лишь один из глупых, пошлых анекдотов. Он долго не выходил из моды, хотя староградчанам была очень хорошо известна подлинная причина. Отец и сестры слишком любили Эмму, чтобы кому-нибудь из них могла прийти в голову мысль, что и ей надо распроститься с ее золотой волюшкой.

Это последнее дитя Ганзелина можно без преувеличения назвать счастливым. Ведь причастность к круговороту делала девушку величайшим посмешищем в глазах городка и неизбежно обрекала на глумливое прозвище. Какой-то анонимный остроумец соединил слоги, написанные на диске, в одно слово: «Гелимадо». «Гелимадо» — «мадонны» — «Гелимадонны». Прозвище привилось, и с тех пор четырех старших дочерей Ганзелина повсюду называли Гелимадоннами.

Побродяжка Гопцаца, который подпрыгивал, когда ему предлагали стакан самогона, Анежка Резаная, которую нужда толкнула на попытку самоубийства, лавочник Гостюшка, который, будучи в гостях в Милетине, упал в Безовку, и Гелимадонны — вот, пожалуй, все те, кого в Старых Градах никто за глаза не называл по имени. Быть причисленным к этой жалкой братии, быть осужденным всю жизнь носить на себе клеймо, быть шутом у дураков — доля не из приятных. Стоит ли удивляться, что каждая девушка, дежурившая в амбулатории, всегда старательно избегала глядеть на картонный круг, висящий над отцовским столом.

ПЯТЬ ДОЧЕРЕЙ