До прошлого года – 1917-го – Дорофея на голову не жаловалась, не причисляла себя к дремучей поросли, но разобраться во всех этих мандатах, декретах, собраниях, съездах и созывах никакого котелка на плечах не хватит. Сначала в феврале бастовали, требовали Советов к власти, кричали на каждом углу: «Вся власть Советам!» Но уже летом оказалось, что это совсем не те Советы, которым надлежало доверять важное. Рабочие снова бастовали, на этот раз требовали повышения зарплаты. Потом опять кричали, что всю власть надо отдать Советам, теперь уже другим, без меньшевиков и эсеров. Восстание в Петербурге, который она никак не могла привыкнуть называть на нынешний манер, снова заседания и постановления, назначения, новые имена, старые нравы – все превратилось в опасную карусель. Про себя она называла эту суету бранным словом «баламутство» и радовалась, что Платоше не до революционных бирюлек. Вернулся с войны, вот и ладненько, пора заняться семейством.
– Матушка, у вас пирог-то не подгорает? – Сын озабоченно отодвинул заслонку и принюхивался.
– Сейчас, голубчик, никак зазевалась я, старая? – Дорофея Саввишна схватила лопату и вытащила из черневшего жаром зева золотистый каравай с ободком из косицы, как носили кокетливые девки в старину, короной вокруг головы на несколько раз. – Садись за стол, родненький, потчевать буду.
Платон дежурно хвалил материну стряпню, а сам думал, как бы убежать, не дожидаясь вечера. Сегодня Ольга пораньше освободится, хорошо бы погулять, полюбоваться цветущими берегами. Несколько месяцев он сторонился Тускари, все чудился труп – либо всплывший наверх, либо вмерзший в лед выпученными глазами. Потом привыклось, начал забывать. После ледохода он окончательно успокоился: теперь если и найдут покойника, то явно уже не здесь, унесло его течением в Сейм, а может, и дальше. Еще больше вероятности, что рыбы его склевали подчистую, так что нечего и думать.
После сытного обеда мать отправилась на свою половину прилечь, и сын остался один в большой светлой горнице с вышитыми салфетками на причаливших к бревенчатым стенам укладках[30], с черной громадой старинного буфета напротив входа и заплаканными потемневшими иконами. Он пошмыгал синими занавесками, и комната прикрыла веки. Из большого старинного сундука с одеялами появился походный рюкзак, оттуда – жестяная фляжка, перетянутая ремнем поперек пуза. Покорный пальцам ремешок подвинулся, и фляжка удивительным образом распалась на две половинки. Внутри нее прятался замшевый мешочек, рядом серебряная рюмка с вензелем – завитой буквой «ш», перерезанной летящей стрелой. Из мешочка неуверенно выглянуло жемчужное ожерелье, за ним подвески. Браслет-змейку он тревожить не стал, пусть до поры поспит в мешке. Платон повертел в пальцах старинную брошь, на первый взгляд страшно дорогую, и закинул к браслету: зеленое к зеленому. На ладонь выпало синенькое колечко и одна-единственная сережка. От нечего делать он снова пересчитал камушки. Так и есть – тринадцать, чертова дюжина: один покрупнее по центру и три по краям, три шипастые висюльки с хищными пастями, в каждой по камню. Еще три малюсеньких сапфирчика на сочленениях подвесок с основанием и три на той части, что вдевалась в ухо. Он спрятал назад все, кроме сережки; вынул из буфета толстую тетрадь и начал рисовать. Линия тянулась неверно, с изломами, потом запутывалась в узел – непросто разобраться в фантазиях неизвестного мастера. В прошлые выходные Сенцов занимался подвеской, до этого брошкой, в самый первый раз – браслетом-змейкой. Уже полтетрадки изрисовал, замучился, но набил руку. Теперь мог и по памяти. Вроде таким нехитрым способом он сам приобщался к непостижимо изящному, что-то прекрасное оставалось на бумаге, куда-то звало. Порисует часок – и как будто в купель окунулся. Вот камешек смотрит из глазницы, а реснички будто опущены, прикрывают его. А другой выпучился, тесно ему в золотом гнезде. Карандаш бродил по листу, замирал и снова пускался в путь. Озорной лучик, отодвинувший пальчиком синюю занавеску, беззаботно наигрывал на сапфирах праздничный менуэт, золотые стежки умело пришивали сказочное великолепие к этому неказистому миру… Эх, любоваться бы часами, рисовать, радуясь, что получается, а еще лучше – подарить бы Ольге, чтобы хвасталась, чтобы ее красота еще ярче засияла в драгоценном обрамлении.
Январский вечер, ставший и счастливым, и несчастливым одновременно, как оно чаще всего и случалось у человеков, одним махом сдернул с плеч невидимый плащ, в котором Сенцов провел всю жизнь, оберегаясь от ее суровой правды. И в тюрьме в него кутался, и в траншеях. Плащ этот любовно вышила Тоня и прежняя мечта о купеческом благоденствии. Не будет этого больше. Никогда. Не о том он думал, не туда смотрел. Ольга с горящими глазами, кровь и сажа на руках – вот это настоящая жизнь. Лавка Пискунова доживала последние дни. Курские табачные фабрики не давали объемов, а импорт попал под запрет. Иван Никитич перераспределял запасы, перевешивал чай и сладости, вздыхал о жирных предвоенных годках и строил планы, слишком расфуфыренные для этого времени и для этой земли.
Ольга упросила своих начальников оставить ее на время в родном Курске, теперь она восседала в большом пустом кабинете с круглым столом посередине, колдовала над агитацией. Этот стол вообще-то помнил свое истинное предназначение – для барских трапез, но за неимением их вполне приспособился для большевистских лозунгов и листовок. Белозерову из Москвы не хотели отпускать, но она уперлась, в очередной раз показала свой непокорный нрав и взяла верх. Теперь она снова жила с теткой, но та уже не обращала внимания на поздние визиты, на запах табака и грязных портянок. Пока большевистская племянница ютилась под крышей Ираиды Константиновны, семейство не тронут, из дома не выгонят и на крестьянские поля не отправят. Лучше терпеть.
Работы по строительству новой счастливой жизни оказалось горы, холмы да еще и пригорки. Времени на любовь категорически не оставалось, а Платону, как назло, хотелось романтических прогулок, посиделок под цветущими липами, стихов. Он привычно откладывал несбывшееся в обитую бархатом шкатулочку, чтобы не повредилось, чтобы вытащить попозже и посмаковать, а пока ограничивался плотскими утехами, чаще всего на том же многострадальном обеденном столе. Мечталось, что еще будет у них общая кровать, патефон с пластинками и кулебяки по праздникам. И он верил. Даже колечко выменял у шепелявого инвалида за фунт табаку – обручальное, тоненький ободок.
Если начистить, то засверкает надеждами, а если таскать за пазухой, то почернеет и скукожится.
Ольге он преподнес кольцо на Масленицу. По-весеннему бурогозило солнце, слепило, вышибало слезы. Обедневшие прилавки скудно угощали баранками и постными резиновыми оладьями – бледным подобием настоящих праздничных блинов. Народ привычно вывалил на ярмарку, но все больше смотрел, приценивался. Покупали редко и не за деньги, менялись. Вокруг самовара толпились солдаты в шинелях нараспашку. Платон с Ольгой подошли поближе и по ядреному запаху догадались, чем вызвано оживление. Закуски не наблюдалось.
– Ничего, будут и у нас копченые окорока. – Она надела желтую юбку, ту самую, чудом выжившую, со следами боевых ранений, искусно прикрытыми разноцветными заплатками.
– Олюшка, я по пирогам не соскучился, ты меня не утешай, родненькая. – Сенцов остановился и взял ее за рукав тулупа, повернул к себе лицом. – Чтобы у нас все было, надо сначала по-человечески обвенчаться. Перед богом и людьми. Стань моей законной женой. – В его руке появился тоненький ободок кольца, нацелился на ее варежку.
– Ой, – Ольга кокетливо вскинула глаза к безоблачному небу и зажмурилась от яркого света, – как… как неожиданно!
Он неуверенно потянул за варежку, но она сжала кулачок. Кольцо в нерешительности повисло между ними.
– А что такое не… небогатое?
Платон удивился. Ольга никогда не заглядывалась на красивости, не тянулась к роскошествам.
– Так это… начало. Потом, даст бог, я тебя в сапфиры наряжу и шелками занавешу.
– Тогда… не подождать ли? – Она засмеялась и решительно убрала руку в карман. – Что же нам размениваться? Как будут сапфиры, так приходи.
Он обиделся: непоследовательная, сумасбродная, непредсказуемая! Бунтарка, одним словом. Какая-то баба в цветастом платке сунула под нос валенки.
– Меняетесь? – Ее пронырливый желтый глаз разглядел колечко.