Жирандоль

22
18
20
22
24
26
28
30

В лавке стало скучно: сапоги давно раздали, табак отправили на фронт. Теперь каждый день превратился в ожидание: утром что-нибудь привезут, надо сразу распаковать и разослать. Ни дня простоя. Под страхом расстрела. Случалась и мука, и сухари, но то вообще под надзором винтовок. И табак попадался – некачественный, сыроватый. Да какая разница? Это же не на продажу, а на фронт, бесплатно. «Вот так они ко всему относятся, – думал Сенцов, выметая чужой непослушный мусор из-под прилавка, – не за деньги, и так сойдет. Эх, хозяева!»

В начале февраля Тоня слегла с лихорадкой, а через неделю и малыш, белобрысый большеголовый одуван. Екатерина Васильевна металась, прыгала по лестнице с ковшами, притирками и молитвословом. Иван Никитич с хмурой гримасой сидел у окна, пожертвовавшего делу революции алые бархатные занавески и теперь бесстыдной черной дыркой заглядывавшего вглубь семейной беды.

– Что доктор говорит? – шепотом спросил Платон у Екатерины Васильевны.

– Да что он скажет? Питание нужно хорошее.

– Это-то нам и без него известно.

– А то… – Она зябко пожала плечами под толстой шалью: с дровами тоже было трудно, приходилось экономить.

– Я дров раздобуду… Вы не жалейте… для Антонины Ивановны и малыша.

Дров он не добыл и вообще никуда не ходил, потому что через час прибежал, расплескивая панику, Пискунов и потребовал ключи от лавки. Платон пошел вместе с хозяином. Иван Никитич шарил по пустым полкам, принюхивался к пустым коробкам, трогал чужое, пахнувшее опасностью железо. Это Прутьев притащил зачем-то кузнечное добро.

– Еду нужно раздобыть во что бы то ни стало. Ищи, кому прилавок нужен, или окна, двери. Все отдам. Мне внука надо кормить.

– Окна? Двери? – Платон прищурился. – Иван Никитич, тут такая акробатика… Вроде они уже и не ваши… Вроде бы… А, какая разница, все равно никто не сменяет на продукты.

Пискунов запальчиво махнул рукой, схватил в охапку тяжелую, но пустую кассу с рифлеными буквами на полукруглом фасаде и выбежал в ночь. Платон подумал и тоже вышел. К утру Иван Никитич спал голодный и холодный у себя в кабинете, поставив рядом с рабочим столом так и не востребованную кассу, а Платон вернулся с мешочком муки и гречки: одолжил у матери, хоть там и совсем немного оставалось.

К нему вышла Тоня.

– Папенька всю ночь где-то блуждал, маменька тревожилась, лишь под утро уснула.

– А как малыш?

– Плохо… Горит. – Она и сама едва стояла на ногах. Исхудавшая, почти прозрачная, с сухой покрасневшей кожей и пьяными глазами, Антонина меньше всего походила на благополучную купеческую дочку. Теперь в ней проступило что-то Ольгино: горячность в жестах, решительно вздернутый подбородок. – Платон Николаич, я вас умоляю. Если кто-то из комиссаров хочет… м-м-м… плотских утех, вы знаете, где меня найти. За продукты. Больше продавать нечего, украшения давно спустили, мебель никому не нужна, посуду, что подороже, уже сменяли, а глиняные чашки у всех свои имеются. Вот я и подумала, может, кому-то есть нужда в… удовольствиях.

– Вы что такое говорите, Антонина Иванна? Какой срам! – Он растерялся и покраснел, хотя полыхать от стыда полагалось ей.

– Никакого срама. Я сына спасти должна. Масло надо, молока побольше. Яйца, картошка, морковь, свекла. И мясо. Хоть какое-нибудь мясо. Ему нужны силы. Еда нужна. А я… Мне ничего не нужно, только Васятка.

– Вы… вы не торопитесь, не берите грех на душу, и вообще… Принесу я вам мяса и масла. И яиц, непременно яиц. И меда немножко возьму, и манной крупы. И яблочек.

– Да-да. Яблочек, как же я забыла, что бывают яблоки.

– Вот-вот… Яблок надо. Чернослива сушеного… Точно, чернослива.