Жирандоль

22
18
20
22
24
26
28
30

За десяток лет, с 1918-го по 1928-й, Инессе Шевелевой приходилось много и добросовестно голодать, но ни разу она не заикалась продать жалкие крохи материнских украшений: жирандоль, нательный крестик, перстенек с янтарем и обручальное кольцо. И даже серебряную ложечку с графским вензелем, хоть эта вещь и пугала ее своей причастностью к запрещенному, грубо перечеркнутому прошлому.

Прямая спина – единственное наследство, которого не стоило стыдиться. Сначала домашняя гувернантка, потом наставницы в гимназии строго спрашивали с дворянских дочек за осанку, поэтому своей спиной Инесса могла бы гордиться… если бы не боялась. Страха ей тоже досталось полновесной оплеухой. Бабушка учила молчать, глотать слова и обиду, напрочь забыть происхождение и титул. Сперва Инесса не понимала, не умела забывать, потом научилась и стала бояться пуще всех, даже сильнее самой баронессы. Она прикусывала непоседливый язычок, болтая с подружками в новой, простонародной школе в Федоровском посаде, старательно коверкала французский язык и хорошие манеры, пугалась и краснела от случайно вылетевшего merci. Однажды, когда голод совсем крепко ударил под дых, бабушка разжилась домашней пастилой – душистой радостью из забытого довоенного мира. Из гостиной съехало пианино, зато на кухне ненадолго появился запах самых настоящих щей, куриной лапши и темно-бордовая тягучая пастила, которую можно намазывать на сухарь, превращая его в самый настоящий десерт, а можно смаковать вприкуску с жидким чаем или просто кипятком. Уютная сливовая кислинка медленно растворялась на языке, по капельке протекала внутрь, желудок счастливо замирал, не веря, что такое чудо еще сохранилось в жестоком наружном мире. Конечно, Инеска взяла в школу тоненький ломоть хлеба, экономно сбрызнутый пастилой. Каждый ученик приносил с собой что-нибудь погрызть, и никто не попрошайничал: голод дисциплинировал всех от мала до велика. На переменке она осторожно вытащила чистую фланельку, развернула, оттуда извлекла сложенную вчетверо газетную полоску и уже из нее – как тщательно укрытое сокровище – бутерброд из двух частей, предусмотрительно склеенных лицом к лицу, чтобы пастила не прилипла к обертке, не затерялась среди газетных строчек. Сзади бабахнуло окно: рассохшиеся створки не выдержали натиска штормового весеннего ветра. Ойкнула учительница с седыми буклями, проворная Глашка метнулась к распахнувшейся дыре, откуда били крошечными фонтанчиками первые струи дождя. Инесса не успела увернуться, целеустремленное плечо ткнуло ее в лопатку, выбило из-под ног равновесие, разлепленные кусочки хлеба выпрыгнули из рук и бросились врассыпную. Бамс! Окно захлопнулось, доживающие свой век створки согласились еще немного послужить. Хлеб, скудно помазанный сладким чудом, валялся лицом вниз на грязном полу.

– Ой! – Глашка смотрела круглыми жалостливыми глазами. Стекло безнадежно треснуло и грозило вот-вот ввалиться в класс.

– Я… я помогу, – очнулась Инесса.

– Нет, тут не поможешь, – вмешалась учительница, – мы заклеим бумагой, и окно продержится… до лета… может быть.

– Ой! – Глашка смотрела не на окно, а на хлеб под ногами.

– Ты… окно спасла, ты молодец. – У Инессы опасно заблестели глаза, в горле запершило от подкравшихся рыданий.

Так часто случалось с ней от испуга или огорчения, старый доктор – бабушкин приятель – говорил, что это следы пережитого потрясения, это страх, горечь, что надо не скрывать всю эту мерзость, а плакать, выливать наружу гнет и тоску. Но реветь при всех она не умела и боялась, поэтому ком в горле только твердел, коксовался и бугрился шипами, не находя выхода.

– Ты подбери хлеб-то, это ничего. Моя мамка говорит, что от грязи еще никто не умирал. – Глашка неумело погладила ее по плечу, не отводя взгляда от кусочков, поблескивавших прозрачным малиновым.

– Как это не умирал? – У Инессы от удивления даже высохли слезы. – А холера, дизентерия, тиф, желтуха? Это же все болезни от грязи.

– Ну, ты все равно скушай, вот какая худющая. – Они стояли рядом, плечом к плечу. Глашка была даже худее Инессы; широкие крестьянские кости торчали из рукавов, обтянутые серой кожей, а вылинявшее платье болталось, как на жердине. Инесса подняла свой завтрак, печально посмотрела на налипшие песчинки.

– Н-нет. Извини, я не могу.

– Ну хочешь, я съем? А тебе свой сухарь отдам? С солью, м-м-м… – Глаша закатила глаза, изображая экстаз, непременно воспоследующий от вкушения сухарика.

– Merci, я не голодна. – Графская дочь привычно присела, но тут же спохватилась, закашлялась, в горле снова засвербило.

– Да ладно! Ты чего? Вот, держи. – Глашка схватила свою холщовую сумку, вытряхнула содержимое на стол: среди обломанных карандашей чернела горбушка.

– Нет, спасибо. Правда, я не хочу. – Инесса улыбнулась, голод и в самом деле отступил. Она протянула подружке оба хлебца, стыдливо пытаясь отвернуть их испачканные лица.

– Ну как знаешь, царевна. – Крупная шершавая рука с опаской взяла первый кусок, второпях подула, будто это могло убрать грязь, и осторожно надкусила: – М-м-м, какая вкуснятина! Никогда в жизни не пробовала такого.

– Врешь, – засомневалась Инесса.

– Вот те корень! У нас в доме только сахарные головы бывают… бывали раньше. А это… это же песня про любовь!

Обе девчонки засмеялись от несуразного сравнения.