Кто они такие

22
18
20
22
24
26
28
30

Я снова дома, у родителей. Все спят, темнота мягко разлилась кругом. Я в прихожей. Выдыхаю и закрываю рот, но каким-то образом нижний ряд зубов налезает на верхний и защелкивает челюсти. Верхний ряд скрипит от такого давления. Я в панике от того, что не могу открыть рот. Нижний ряд дико давит-давит-давит на верхний, и я понимаю, что должен как-то сдвинуть челюсть в естественное положение. Я давлю на челюсть, не в силах больше это выносить и не зная, как еще открыть рот. Челюсть встает на место, но сила давления выбивает весь верхний ряд зубов. Выбитые зубы сыплются мне на язык. Я чувствую их во рту. Отдельные зубы еще держатся на десне, но непрочно. Я провожу по ним языком и чувствую, как они качаются.

У меня уходит полминуты, чтобы проверить каждый зуб в верхнем ряду, надавливая на него большим пальцем, прежде чем я понимаю, что мне снова это приснилось. Каждый раз одно и то же. И никаких странностей, по которым можно понять, что это сон. Никакого искажения реальности. Всякий раз, как я чувствую, что зубы шатаются, я понимаю, что они вот-вот выпадут, и придется довольствоваться протезами, и на меня накатывает страшное чувство потери. Проснувшись, я проверяю зубы и испытываю огромное облегчение, не проходящее почти все утро. Я не знаю, что значит такой сон, но он тревожит меня гораздо сильнее, чем сны с насилием. После тех я хотя бы просыпаюсь и понимаю, что вернулся в реальность. А после сломанных зубов я просыпаюсь и думаю, что вчера на самом деле выломал себе верхние зубы, и сокрушаюсь, как я мог допустить такое, и только потом понимаю, что это был сон. Наверно, меня в жизни ничто так не угнетало.

До каких-то пор мне не снился этот сон. До всех этих движей и скоков, и всей этой жести. До того, как я узнал, что направленный в живот ствол – это страшно, страшнее даже, чем в голову. До движей с отжатием мулек, «Ролли» и «Картье». До всех этих выбитых дверей и забегов на хаты, где я никогда не был. До воровских наколок и грилзов с брюликами. До того, как узнал, что нужно вымывать следы пороха из ушей бензином. До того, как узнал, что, если пыряют или стреляют в живот, может завонять дерьмом, если задеты кишки. До того, как узнал настоящих друзей и предателей, и того, что это может быть один человек. До того, как понял, что Никто Не Застрахован. До того, как появилась плотная, шерстяная клава на зиму и тонкая, хлопковая, на лето. До того, как погрузился на дно и понял, что мне нечем дышать. До этих снов о выбитых зубах. До всего этого был самый первый движ, самый первый скок, самый первый раз.

Мне было тринадцать, шла середина учебного года, и я пошел в гости к этому брателле, Генри, с которым сдружился в частной школе. Его родители были дико богаты, они жили в таком здоровом доме в Барнсе, где наверху была комната, которую мы называли игровой, с большим телеком и приставкой Плэйстэйшн, и мы могли весь день играть там в игры. Внизу был холодильник, забитый банками «Доктора Пеппера» и бутылками «Снэппла», – Генри называл его питьевым холодильником, потому что был еще другой, забитый едой, – я сроду ничего подобного не видел. Для меня это было форменное шоу в духе «МТВ, По домам», где рэперы показывают свои кухни, бассейны и все такое. Я выдул пять банок «Доктора Пеппера», слопал полную миску M&M’s и несколько пачек кукурузных чипсов, так что меня вырвало. Затем мы заказали пиццу «Домино», я объелся и не хотел идти домой.

Был почти вечер, когда я вернулся на станцию Ройал-оук. Я перешел ржавый зеленый мост, размалеванный из баллончиков, и, перейдя дорогу за мостом, увидел, что навстречу мне идут пацаны, примерно моих лет – их было шестеро. Мне оставалось пройти всего улицу до дома. Когда мы с ними поравнялись, они преградили мне путь – все в капюшонах – и прижали к стене на углу, со словами, эй, нахал, слышь, чего. Они достали ножи, и один из них приставил перо мне к горлу – я почувствовал, как острие натянуло мне кожу, – и один из них сказал, видишь это лезвие, старик? Оно прошьет тебе глотку, если станешь врать, ясно? Я скосил глаза на лезвие. Они стали спрашивать меня, откуда ты, старик? А когда я замялся, они сказали, гони лавэ, сколько при тебе? Есть мобила? Я не знал, что говорить. Мне хотелось соврать, что у меня ничего нет, но врать по трусости я не хотел. Меньше всего мне хотелось, чтобы меня зарезали, и я сбивчиво что-то говорил. Я злился на себя за то, что мой голос дрожал, и только повторял, ладно вам, пока они щупали мои карманы. У меня было порядка двенадцати фунтов, которые отец мне дал, зная, что я пойду в гости к школьному другу, чтобы я не выглядел бледно, если мы будем что-то покупать. Хотя обычно у меня не бывало карманных денег. Короче, они забрали у меня все монеты, и в этот момент мимо нас пошла группа младшеклассников с четырьмя училками. Училки видели, что происходит. Эти пацаны даже не убрали ножи и не попытались прикрыть их. Я посмотрел на училок, проходивших мимо. Мне хотелось позвать на помощь, но я подумал, раз они видят нож, приставленный к моему горлу, они вмешаются и что-то сделают. Но напрасно. Они взглянули на меня, затем отвели взгляд и прошли мимо, суетясь над детворой в светоотражающих жилетах. Пацаны, прессовавшие меня, отвели взгляд на секунду. Я дернулся в сторону и припустил за угол. Я помню, что на мне были белые джинсы, и мои ноги казались длинными и тонкими, как палки, которые могли сломаться в любую секунду, и я сиганул через стенку во двор первого попавшегося дома и скрючился в кустах, слыша, как бешено колотится у меня сердце, ненавидя себя за испытанный страх, за то, что был слабаком, за то, что не дал по роже тому пацану.

Когда я вернулся домой, отец спросил, не осталось ли у меня мелочи от денег, что он дал мне. Сперва я сказал, что ходил в пиццерию и все потратил. Но потом признался ему и маме, что меня ограбили, угрожая ножами и все такое. Отец зацокал языком и ничего не сказал, а мама сказала, почему ты не убежал? Ты всегда должен убегать. И это задело меня больше всего. Это был предел унижения. Словно они говорили мне, что я из семьи слабаков, семьи тех, кто убегает. Я понял, что никто мне не скажет, как стоять за себя, и мне придется усвоить это самому. Может, они так повели себя потому, что приехали в эту страну в поисках лучшей жизни. Но моя проблема была в том, что никакой другой реальности я не знал. Поэтому я пообещал себе, что больше никогда не буду слабаком, никогда никому не позволю отжать мое добро, никогда не убегу, как ссыкло, никогда ни перед кем не стану дрейфить, словно я ничтожество, с которым можно делать что угодно. Я понял кое-что о жизни, как и то, что никто мне не скажет об этом: в этом мире я один, и никто за меня не заступится, так что, если меня это не устраивает, мне надо стать жестким. Надо стать хладнокровным. Надо никогда не выходить из дома без пера, птушта в следующий раз я порежу чувака. Надо стать… Я пошел к себе в комнату, а потом снизу позвал отец, сказав, что ужин будет через пять минут. Когда я спустился, мама спросила, вымыл ли я руки, и я сказал, да, кипя злобой на нее, а когда сел за стол, у меня возникло чувство, что мы толком не знаем друг друга, и я ничего не сказал за весь ужин.

Затем я сделал первый скок. Мне было четырнадцать. Время шло к часу ночи. Все спали, и я надел черные джинсы, черную толстовку «Найк-атлетик» и прошел на цыпочках мимо родительской спальни, слыша храп и молясь, чтобы он продолжался. Спустившись, я зашел на кухню и взял из ящика рядом с раковиной разделочный нож. Помню, как в кухню заглянула луна, но она не пошла за мной в прихожую, где я натянул кеды и выскользнул из дома. Я оставил дверь на защелке, спустился на крыльцо и остановился. У входа валялись рекламки еды, и я напихал их в зазор, чтобы дверь за мной не закрылась. От двери к улице тянулась высокая стена, так что прохожим было не видно крыльца, пока они не поравняются с ним. Я затаился.

Мимо прошла пара, и я выскочил из тени, натянув капюшон, и наставил на них нож. Давай, бля, бумажник, быстро. Женщина завизжала и выбежала на дорогу, а мужчина побежал за ней, зовя на помощь. По другой стороне дороги шел еще один мужчина. Он остановился и выкрикнул, ублюдок ты, а затем вышел на дорогу, к этой паре – женщина держалась за мужчину, словно боялась, что ее сдует ветром, – и я отступил в тень и вернулся в дом, выпихнув рекламки из дверного зазора. Я взлетел наверх, закрыл за собой дверь, прокрался в кухню, положил на место нож и вернулся к себе в комнату. Тихо открыв окно, я вылез на балкон и увидел внизу две полицейские машины и фургон, прямо посреди дороги, синие мигалки бросали отсветы на дома и машины, танцуя с тенями. На дороге стояли несколько федов, разговаривая с парой, которой я угрожал, а другие проверяли подвалы нашего и соседнего домов.

Следующим утром я оделся в школу, взял с кухни нож поменьше, чем тот, что прошлой ночью, и вышел на улицу. Но я пошел не налево, к метро, а направо, вдоль дороги. На углу мне встретилась женщина. Я подошел к ней, достал нож и приставил ей к горлу. Утро было солнечное, поблизости никого, и она прошептала, пожалуйста, и отдала свой мобильник. Я развернулся и припустил к метро, запрыгнул в поезд и поехал в школу. Школа была частная, и ходил я туда только благодаря финансовой помощи за мою успеваемость и музыкальные способности, а также благодаря родителям, которые во всем себе отказывали, тогда как большинство ребят там были из дико богатых семей, так что все они сверкали новейшими мобилами. Когда я пришел в школу, один из моих друзей сказал, да ты, никак, телефон заимел наконец?

Первый раз я увидел, как кого-то пыряют, когда мне было тринадцать. Это случилось в молодежном клубе «Стоу», куда я всегда ходил после школы читать рэп. Мы только закончили репетировать, и тут эти брателлы из «Хладнокровной братвы» попытались отжать у диджея его пластинки. Когда он стал упираться, его дважды пырнули, в жопу и ногу, и забрали сумку с пластинками. После того, как я увидел там поножовщину в третий раз, меня перестал шарашить адреналин, и я смотрел, как работнки клуба оттаскивают пострадавшего в безопасное место, оставляя на полу кровавый след.

В какой-то момент меня выперли из частной школы за всякую ебанину даже раньше, чем я успел сдать аттестат об окончании средней школы. В итоге я стал ходить в этот особый колледж для подростков, которых отовсюду исключили и отчислили. Первый раз я взял в руки ствол, когда мне еще не было шестнадцати. Я пошел в Гайд-парк со своим корешем из колледжа, который достал мне ствол, птушта у меня были терки с другими чуваками, и мы проверили его в одной из этих аллей, обсаженных кустами и деревьями, у мемориала принца Альберта. Выстрел ничуть не походил на киношное бдыжь, это было грозное БАУуу, разнесшееся по округе, так что все эти птицы взмыли с деревьев в небо. Я понятия не имел, что там прячется столько птиц.

В таких местах, как Южный Килли, все начинается с того, что деды посылают тебя за хавкой. Я про обычную хавку, которую хавают, а не курят или пускают по вене, или типа того. Тебя посылают в Харлсден, за курицей по-ямайски или рисом с бобами, да еще выстебывают. Но пацаны это делают потому, что не видят других вариантов. Все дело в давлении и ожиданиях, в желании приблизиться к тому уровню, на котором ты видишь дедов. И тебе от этого никуда не деться. Ты идешь из школы и видишь все это. И чем больше тебе говорят держаться подальше, тем больше оно тебя манит. Так что пацаны делают то, что велят им деды, а потом начинают доставлять свертки и хранить у себя под кроватью ствол какого-нибудь чувака, и это дает им чувство своей значимости, они уже не чувствуют себя такими же, как все, птушта давайте по чесноку, кому охота чувствовать себя таким, как все? Через какое-то время деды тебя посылают палить в кого-то и все такое, а потом наступает день, когда ты просыпаешься и решаешь, что раз ты уже делаешь это за деда, в следующий раз, как он скажет тебе пойти, сделать что-то за него, ты его пошлешь. У тебя есть ствол, ты умеешь с ним обращаться, а главное, тебе уже обрыдло месить чужую грязь. И ты сам не заметишь, как от тебя прежнего не останется и следа, так что будешь готов засветить любому, кто попробует относиться к тебе, как к какому-то мелкому идийоту.

Это мне рассказывает мой друган, Смурф – племяш дяди Т, – пока мы сидим и дуем шмаль в дядиной гостиной, после того, как я рассказал ему про свой первый скок, когда мне было четырнадцать. Он выдувает дым, а по телеку трындит игровое шоу. Вы можете добавить к вашему счету шесть тысяч фунтов, говорит ведущий. Публика ликует. Хотите на этом закончить или примете более серьезное предложение?

Смурф рассказывает дальше, размеренно и тихо, но весомость его слов перекрывает звуковые эффекты, ликующую толпу и голос ведущего.

А потом они доходят до того, что настолько увязают во всем этом, что вообще теряют тормоза, и вот эти брателлы уже столько всего натворили, что у них кукуха едет. То есть у них уже нет сил жить вечно на стреме, когда каждый день ходишь и оглядываешься, и каждый день мутишь новую жесть, и они уже не могут спать, пока не укурятся или упьются в хлам, и чтобы ничего не снилось, птушта они не знают, что их ждет во сне. Вот поэтому почти все мокрушники курят бадж. Единственный способ не видеть лица того, кого они замочили, это накуриться баджа, брат. Или хотя бы, пока они под баджем, они не чувствуют страха, когда тот, кого они убили, спрашивает их, за что? А дальше заметить не успеешь, как этот брателла, который был крутейшим бандосом на районе – все мокрощелки виснут на нем, и никто ему слова поперек не скажет, а он сверкает брюликами и «Гуччи», и кони у него последней модели, – не успеешь заметить, как этот брателла становится торчком и курит дурь, как все торчки. И когда до этого доходит, пацаны даже не помнят, кто они ваще. Никому и дела нет. Говорю тебе, брат. Поэтому здесь и нельзя победить.

Я говорю, но, брат, я знаю пару чуваков, кто победил, конкретных чуваков, кто сделал бешеные бабки, толкая дурь, и смог избежать всего этого, и все у них ровно.

Братан, ты думаешь, что они победили, но они не победили. Говорю тебе, они проиграют. Неважно, как. Я столько раз слышал, как кто-нибудь говорит, нахуй этого Смурфа, что он гонит? Вот мой пахан. Он вышел из игры, у него своя хата, свой бизнес, он больше вообще не касается ни хавки, ни стволов. Клево. Год спустя пахана не стало. Затем кто-то назовет еще кого-то. То же самое. Он все разрулил. Вышел из игры. А потом его сажают за что-то еще. Птушта, в конечном счете, хуй ты победишь. Я сумел осознать это, брат. Это путь в никуда.

Я тебя услышал, говорю я, и кроме прочего, всех колбасит от этого дерьма. Полно чуваков, кого реально колбасит от этих дорожных дел.

Смурф кивает и затягивается косяком так, словно не хочет лишний раз переводить дыхание. Он маленького роста, и диван, на котором он сидит, кажется слишком большим для него. Он медленно выдувает дым и смотрит на него, прищурившись, сосредоточившись на его движении, словно этот дым – его послание кому-то.

Даже я, брат, говорю я и смолкаю, сдерживая кашель от шмали, обжигающей мне легкие. Бывает, мне трудно дается нормальная хрень, типа, общение с семьей и просто с людьми, птушта у них, типа, нет той системы координат, что есть у меня, понимаешь, о чем я, братан? Или когда я иду, скажем, по Централу или Слоун-скверу, или типа того. Я иду мимо какого-нибудь богатого дома и вижу в окно, как на кровати сидит пара, смотрит телек. Иду дальше и вижу другую комнату, и там открыто окно – это соседняя комната, рядом с той, где сидят те двое, – и я такой, вах, здесь нет камеры поблизости, я могу перемахнуть через перила, залезть в окно – само собой, в клаве и перчатках, – и можно устроить скок, шугануть их, забрать их добро, заставить открыть сейф или что там у них. Это, как бы, чисто инстинктивно… То есть это не просто фантазии. Всякий может фантазировать о любой хуйне. Я могу фантазировать, что я миллионер, и у меня какой-нибудь балдежный дом, или что я знаменитость, или еще хуй знает, о чем. Да я, блядь, могу фантазировать, что умею летать. Но здесь я не фантазирую, а в натуре прикидываю, как это сделать. Шаг за шагом. Типа, обязательно врезать пушкой этому чуваку прежде, чем сказать, чего я хочу, или, если я без ствола, я прикидываю, куда его пырнуть, чтобы он не истек кровью до смерти, но понял, что я серьезно настроен. Или всякий раз, как я прохожу мимо ювелирки, я думаю, какой толщины стекло в витрине? Где камеры? Сколько там людей? Сколько охранников?