Кто они такие

22
18
20
22
24
26
28
30

Весь остаток дня меня плющит, птушта я все время думаю, что обошелся с этим типом слишком мягко.

Восстановление

Годы спустя я еду в Южный Килберн, купить дури у дяди Т и посмотреть, как сносят кварталы.

Сейчас апрель. Уже три года, как я переехал в Южный Лондон и стал толкать кокс по выходным, чтобы держаться на плаву, пока не решил, что делать с жизнью, так что я с тех пор нечасто бывал в ЮК.

Прибыв в Южный Килберн, я смотрю на то, что осталось от Бронте-хауса и Филдинг-хауса, двух восемнадцатиэтажек, когда-то возвышавшихся над районом, а теперь угодивших под снос. Они огорожены рифленым металлическим забором с рекламой строительной фирмы: «Новые дома не за горами», гласят крупные черные буквы, а жизнерадостная компьютерная графика изображает жилкомплексы в окружении деревьев и людей, гуляющих солнечным днем за руку с детьми (на этих компьютерных панорамах всегда светит солнце), а за рифленым забором видны порушенные здания с вывороченными внутренностями, вырванными сердцами, переломанными ребрами. На фоне ясного неба. Район истерт временем и тишиной, а по краям выпускает ростки новых зданий. Стекло и металл, гладкие и чистые скучной новизной; опрятные дворики, недавно обсаженные деревьями и кустами, которые кажутся пластиковыми.

Я поднимаю взгляд и вижу внутренние помещения, исчезающие под ударами башенных кранов, квартира за квартирой, этаж за этажом. Возникает мысль, что теперь все, произошедшее в этих домах, останется только в далеких воспоминаниях и рассказах людей. Скоро места, где ты жил или зависал, будут стерты с лица земли, и ты не сможешь взглянуть и сказать, что в этом доме жил такой-то и такой-то или там случилось то-то и то-то, а пока здание стоит, кажется, те люди и события продолжают каким-то образом жить, пока есть твердый остов, монумент. Но здесь словно стирают следы жизней и событий, превращают в пыль и бетонные обломки, подлежащие утилизации. В будущем никто не узнает, что в Южном Килберне высились Бронте-хаус и Филдинг-хаус. Словно бы и не было этих башен, и кому какое дело до жизней и историй, происходивших в их квартирах, коридорах, в лифтах и на лестницах?

Какое-то время спустя я читаю в метро «Ивнинг стандард» и вижу это обращение полиции, гласящее: «Полиция публикует изоражение мужчины, подозреваемого в совершении ряда вооруженных ограблений в Южном Лондоне. Служащие букмекерских контор и банков, ограбленных за прошедший месяц, полагают, что за всеми 13 налетами стоит один и тот же человек. В каждом случае он подходит к стойке и наводит на кассира нечто, напоминающее черный полуавтоматический пистолет, требуя денег, а в некоторых случаях угрожает расстрелом сотрудников. Любого, обладающего информацией, просят анонимно обращаться в Антикриминал». Ниже напечатан снимок камеры слежения с одного из мест преступлений. Это Готти. Он как будто даже не изменился. Камера подловила его на выходе из будки, когда он раньше времени снял бандану, закрывавшую лицо. Должно быть, он и сам понял, что спалился, птушта уставился прямо в камеру глазами, полными той далекой тьмы, в которой ты рискуешь затеряться, если попробуешь разглядеть там что-то.

Это первый раз, что я увидел его за семь лет, и на меня накатывает тоска по нашим голодным дням и сытным ночам. Но теперь меня поражает догадка, что в то время, как я искал способ выкарабкаться из этого мира, Готти шел ко дну, ни разу не всплывая глотнуть воздуха, даже не пытаясь. Может, чем глубже он опускался, тем надежней забывал о том, чтобы найти выход. Никто тебе не скажет, что репутация, полученная в определенных кругах, не только подавляет тебя, но и дает силы соответствовать ей, питает тебя, чтобы ты укреплял и расширял ее, пока ты сам не станешь своим главным препятствием на пути к новой жизни.

Я опускаю газету и обвожу взглядом вагон, цепенея при мысли о том, сколько нас здесь, человеческих существ, занимающих одно пространство, ничего не зная друг о друге, – так было, есть и будет. Мы просто тела, просто мышцы и кровь, так же, как дома – это просто бетон и окна, однако то, чего мы не видим, и есть жизнь, все, происходящее внутри. И когда мы смотрим на других людей, никак не связанных с нашей жизнью, их души ничего нам не говорят. Взять этих людей, сидящих рядом со мной: они никогда не узнают, как я когда-то был едоком людей, как пырял их, творил всякую жесть, как я люблю слушать блатной хип-хоп и вальсы Шопена, как я толкаю кокс и пишу любовные письма девушке, которую встретил недавно, называя ее моим смерчем. На миг мне хочется снова надеть клаву и перчатки, достать ствол и устроить пару-тройку скоков, чтобы сердце колотилось в зубах с такой силой, что нужно его прикусывать, а иначе не сглотнешь. Но мне теперь не с кем, и я загоняю это чувство поглубже, как когда ты готов проблеваться, но всеми силами, телесными и психическими, заталкиваешь рвоту обратно, чтобы никто ничего не заметил.

Когда я выхожу из метро на станции «Килберн-парк», мне звонит Мэйзи и говорит, старик, ты видел сегодняшний «Ивнинг стандард», и я говорю, Готти, и он говорит, я понимаю, полная шиза, ага, тринадцать движей, брат. И тогда я говорю, хотел бы я быть с ним, братан, и Мэйзи смеется и говорит, вы были бы несокрушимы.

Через пару лет, когда Капо заметают, я перестаю толкать кокс. Капо регулярно скидывал мне бомбические хавки белого, а другим поставщикам я не доверял. В общем, когда феды берут его однажды вечером, пока он фасует шмаль у себя на хате, и находят крупные объемы дури и сумку пуль, я понимаю, что пора завязывать. Или хотя бы взять паузу. К тому же мама недавно нашла кучу капсул с коксом и пачки десяток и двадцаток у меня в ящике с носками: я знаю, Габриэл, чем ты занимаешься, я постирала твои носки и пошла положить тебе. Немигающий взгляд. Но уже без прежнего напряга. Словно моя жизнь за все эти годы обтесала рамки ее понятий и уже не так шокирует ее, хотя я вижу, что она старается выглядеть шокированной. Я говорю, ну, я же без работы, а кушать что-то надо, а она говорит, сделай что-то путное со своей жизнью, пока не поздно.

Штука в том, что моя жизнь открыла ей определенные реалии, которых она изменить не в силах, и ей пришлось смириться с ними. Примерно как для меня стало нормой, что большинство моих друганов мотали срок и все, без исключения, имеют приводы. И также для нас норма, что каждый видел хотя бы две-три поножовщины и кто-то из наших знакомых умер молодым и насильственной смертью. Такая наша жизнь. Все равно глупо было с моей стороны нычить хавку и лавэ на хате у родителей. Я уже не живу на юге, птушта поругался с моей девушкой – любовь, в натуре, дело темное, – она жжет шалфей и молится духам предков. Всегда говорит мне, что не теряет надежды. Но жить у мамы, как какой-то фуфел, я тоже не могу, особенно учитывая, сколько лавэ я поднял, толкая дурь. Нужно найти где-то жилье, и я вспоминаю, что у дяди Т все еще не занята комната. Вскоре после того, как Капо дают пятерку, я снова перебираюсь в свою старую комнату в Блейк-корте.

Я пакую кое-какие шмотки и несколько книг, а потом иду завтракать с мамой и татой. После еды мама заводит разговор о том, что одна ее подруга ни к чему не может отнестись серьезно и что она не переносит таких людей, а отец смеется, и она говорит, смейся-смейся, это ты умеешь, только я не вижу, что тут для тебя смешного, а я говорю, не вижу, что тут для тебя грустного. Она говорит, тебя никто не спрашивает, а в глазах лед. Тебя тоже, говорю я. А она мне, не разговаривай, пока не доел завтрак. Хочу и разговариваю, говорю я, а она мне, поговори мне еще, тогда я говорю, ты мне не указывай, я сам знаю, что говорить и как жить. Она говорит, один звонок, всего один звонок, и узнаешь, и я думаю, ну вот, снова-здорово, что ей втемяшилось? Единственный звонок, на который она может намекать, это звонок федам. Я говорю, подумаешь, ты меня не запугаешь, буду делать, что хочу, как всегда делал, а она мне, нет, не будешь, придет время, я тебе покажу, где раки зимуют, а я говорю, ошибаешься, ты мне гулькин хуй не покажешь, ты всю жизнь пытаешься вертеть мной, как хочешь, только зря стараешься. Она говорит, ты мне угрожаешь? Я говорю, угрожаю? Как это я тебе угрожаю? Я просто говорю, что ты никогда не помешаешь мне делать то, что я хочу. Она поворачивается к отцу и говорит, он мне угрожает, и отец говорит мне, просто хватит кричать.

Я их не понимаю, почему, если я кричу, это для них что-то неестественное, что-то дикое, безумное, как будто люди не кричат и не злятся, как будто это не нормальная человеческая эмоция. Я всегда был таким – неужели они до сих пор не поняли, что никто и никогда ничего не мог бы сделать, чтобы всего этого, хоть чего-то из этого не случилось? Они никогда не могли и помыслить, что их сын будет таким. Но это ничего не меняет.

Потом, уже собрав все сумки, я сажусь за кухонный стол выпить стакан воды. На стене в рамке все тот же рисунок крокодила, готового съесть кролика, и все мы понимаем, что он его съест, и никто ему не помешает, художник нарисовал так, как есть, как в жизни – вот, так и живем, как скажет дядя Т, – и в кухню заходит отец и садится за стол напротив. За последние пять лет он пережил четверное коронарное шунтирование и рак, он уже не такой здоровяк, как раньше, и двигается мягче, словно боится уронить что-то хрупкое, птушта, если оно разобьется, уже не склеишь.

Он подается вперед и говорит, я должен сказать тебе, Габриэл. Реальная жизнь – это только контакт между людьми, и мы должны найти способ, потому что жизнь непростая. Ты злишься на всех своих любовниц, злишься на всех своих друзей, злишься на свою мать, на брата, сестер… конечно, ты не имей сестер, но ты… злость – это часть человечности.

Ага, точно, говорю я.

Но найти способ не кричать, быть более… конечно, это нужна тренировка. Я теперь умный человек, потому что был пять лет в депрессии, так что делал, в общем, ничего. Нет, правда, потому что я был вне жизни, я чувствую себя немного как этот, как звать этого, ты знаешь, человек, которого Иисус Хрисос взял его от смерти?

Лазарь, говорю я.

О, точно, Лазарь. Я слегка как Лазарь, конечно, если ты читал Лазарь, ты знаешь, когда Иисус Христос возвращает его в жизнь, Лазарь слегка вонял, его тело было начало разлагайся, так что я в лучшей ситуации, но ты понимаешь, жизнь слишком коротка для всей этой злобы, все время эти злые чувства. Ты знаешь, жизнь сурова.