Полное и окончательное безобразие. Мемуары. Эссе

22
18
20
22
24
26
28
30

На Пресне Илья Михайлович и Ирина Михайловна тоже перестали бывать, так как их последовательный, глубинный и органичный антикоммунизм был явно неуместен в новом окружении Киселевых. Когда Илья Михайлович умер, то остался его огромный архив по геральдике и по истории родственных ему дворянских родов77. Это наследие Зоя Васильевна одно время хотела передать мне, это приблизительно двадцать коробок рукописей, вырезок, перепечаток из дореволюционных изданий. Я был согласен спрятать их на даче, но, наконец, нашелся ученик Ильи Михайловича, геральдик, работающий по вопросам наследства эмигрантов и иностранцев, и архив отдал и ему.

Тогда мне пришла мысль, что и Киселева, и Картавцев, и другие были законными хранителями и наследниками ведомств и организаций Империи, оставшихся на территории России. Недаром Строганова передала моему отцу шитые золотом знамена Московского гарнизона и зеленое знамя Московского дворянского ополчения, сказав: «У вас, Глеб, дед — генерал, у Любы78 брат — командир РОВС, возьмите знамена и храните до тех пор, пока не вернутся наши, тогда отдадите их властям».

Знамена я сохранил, отец перед смертью вспорол подушку с ними, но кому я их передам79?

Я много раз видел, как хищные советские люди делили имущество умерших русских людей, и этот процесс всегда вызывал у меня брезгливость. Самое большее, что я брал — это какую-нибудь вещь на память об усопшем, не больше. На Пресне у Киселевых были панагии 15 века, серебряные и золотые мощевики, иконы в серебре, камнях и жемчугах. Остались ли у нее золотые ценности от Строгановой, я не знаю, скорее всего, она их раздала людям. Зоя Васильевна ухаживала и за матерью, и за Танечкой, а когда сама стала болеть, к ней переехала ее младшая сестра Александра Васильевна. Свою квартиру она сдала жильцам и перебралась па Пресню к больной сестре80. Вместе с сергианскими попами, супружеская пара создала неприятный для меня фон в опустевшей киселевской квартире. Неуютно было и Зое Васильевне. Кончилось это тем, что я почти перестал там бывать.

Потом Киселева умерла. Сергианское духовенство похоронило ее торжественно. Был даже кто-то из епархии. После ее смерти я там был. Александра Васильевна показывала мне фотографии, письма, открытки Коваленского, Андреева. Все церковное имущество сестра отдала сергианским попам, и архив тоже. Распорядителей и желающих получить подлинные документы и драгоценные реликвии было достаточно81. Я зашел в комнату Киселевой, попросил выйти Александру Васильевну и помолился один, вспомнив всех трех женщин, умерших на еще стоявшей пустой кровати французского маршала, невесть зачем завезшего это сооружение в Россию.

Для меня Киселевская моленная умерла задолго до кончины Зои Васильевны. Ни о какой преемственности непоминающего движения я и не думал тогда. Русская интеллигенция изрядно выродилась, и пытаться объединить ее — дело бесполезное. Москва, с моей точки зрения, мертвый город — новый Вавилон. Быть священником я тогда не хотел, наглядевшись на серги-анских попов, бежавших после службы домой и не желавших, вообще, общаться со своей паствой.

Моленная Величко

Совсем иного характера была моленная в доме Валериана Вадимовича Величко. Он жил в ныне сожженном особняке, когда-то принадлежавшем актеру Малого театра Щепкину. Особняк с обстановкой у наследников Щепкина купил отец Величек. В доме сохранялась мебель красного дерева тридцатых годов, принадлежавшая еще Щепкину. «На этом диване в гостиной сидел еще Гоголь», — говорил, улыбаясь в усы, хозяин. Диван не переставляли с этого места больше ста лет. На стенах висели портреты предков Величко во фраках и шелковых галстуках, копии с французов, работы раннего Тропинина, рисунки Кипренского и Теребенева82.

После всех уплотнений, семья Величек сохранила пять комнат с отдельным входом. Задние комнаты были сплошь завешаны иконами. Иконы и книги лежали повсюду стопами и завалами. С двадцатых годов Величко увлекся иконописью и собрал лучшую в Москве коллекцию икон. В мое время в доме жили Валериан Вадимович, две его сестры — Наталья Вадимовна и Зоя Вадимовна. Я не застал их старшего брата, совершеннейшего дореволюционного французского маркиза, по словам его знавших. Валериан Вадимович был когда-то членом Английского клуба. Он говорил: «В клубе за соседним столиком со мною постоянно обедал сын Достоевского, и, к удивлению, он был вполне приличным человеком». Из этого видно, что Величко был очень консервативен и не считал писателя Достоевского нормальным приличным человеком, видя в нем предтечу пришествия большевиков — слуг и приспешников Антихриста. Величко и Льва Толстого опасался как тлетворной личности, говоря о нем: «Граф был отъявленным анархистом и неоднократно публично желал разорения храмов и уничтожения духовенства. Его недаром предали анафеме как слугу дьявола»83.

Величко был с детства связан с близлежащими храмами и монастырями. Рядом с его особняком был ныне снесенный храм, а чуть подальше — церковь на задах Петровки-38 уцелела, но

была обезображена. Особенно близко он был связан с Высоко-Петровским мужским монастырем. Изо всех этих храмов, когда их стали разорять большевики, духовенство стало передавать ему, как очень почтенному прихожанину, на хранение самые ценные иконы, рукописи и утварь. В частности, из снесенной церкви рядом с его домом84 ему передали две подписные иконы письма Симона Ушакова.

Особняк Величко помещался прямо над Цирком и Центральным рынком, к нему можно было подняться по лестнице и со стороны Цветного бульвара, и со стороны Петровки85. Величко был врач-терапевт и очень хороший диагност. Как все старые русские врачи, он был универсалом и ставил диагнозы без ошибок. У него была масса постоянных пациентов, которые верили только ему. В тесном коридоре его особняка вдоль стен сидело человек 15–20, а во дворе всегда стояло такси, чтобы везти его к больному. На ободранных дверях, под характерным ампирным деревянным козырьком, были деревянные резные львиные морды, потом уничтоженные домоуправлением. Зарабатывал Величко очень большие деньги, и все они шли на покупку икон.

Внешне он был изящный европейский старик среднего роста, с усами, в черном пиджаке, серой вязаной жилетке и в черном галстуке с жемчужной заколкой. Похож он был и на Ромена Роллана и на других европейских интеллигентов его поколения. Внешность он имел скорее петербургско-европейскую, а не московскую. Меня, совсем молодого человека, он провожал до холодных сеней, как он всегда провожал своих гостей до революции. В коридоре, где сидели со скорбными лицами больные, висел совершенно черный портрет братьев Жемчужниковых, с одним из них был знаком Величко, он-то и подарил ему этот портрет. Еще отец Величко купил у наследников Тропинина его юношеские работы, когда он был крепостным графа Торкова: альбом ранних рисунков и копии с Грёза и Фрагонара. Альбом Величко уговорили продать в Третьяковскую галерею, и в ее советском каталоге упоминается фамилия бывших владельцев.

Большевиков Величко терпеть не мог. Но как врач лечил всех подряд, в том числе и семьи красных бонз. В этом одна из причин, что его не арестовали и особняк не разгромили. Вторая причина его уцелевания — это Павел Дмитриевич Корин. Корин, любимый ученик Нестерова, был очень сложной и политически противоречивой фигурой, близко связанной с семьей Максима Горького86. Ученик Нестерова, Корин, попал в круг Максима Горького, чей портрет он написал на Капри87. Корин вполне прижился в горьковском «чекистском обезьяннике» и сделал себе на нем карьеру. Правда, периодически он безобразно напивался и валялся на земле, плача и причитая: «Топчите меня ногами, я предатель!». Грабарь и Корин поручились на Лубянке за Нестерова, но при условии, что они будут его контролировать и держать под колпаком в квартире на Сивцевом Вражке. Нестеров так и умер почти под домашним арестом. Он писал портреты ученых и боялся писать изображения монахов, которые не одобрялись на Лубянке. За это хорошее поведение его частенько подкармливали большевики88. Находясь под чекистским колпаком, Нестеров всего опасался, и к нему тоже боялись ходить, как к человеку, чьи контакты просвечиваются агентами.

Дочери Нестерова тяготели к непоминающим и ходили в храм Ильи Обыденного, где одно время было много катакомбников. Мне рассказывали, что дочери прямо говорили единоверцам: «К нам в дом не ходите, нас контролирует НКВД, и отца, и внука поэта Тютчева, и искусствоведа Дурылина, и всех, кто к нам ходит. Соседи как попки выскакивают, когда к нам люди приходят». Так что Нестеров жил в изоляции и глядел на все и на всех затравленным волком. Он был опасен НКВД как один из духовных вождей предреволюционной интеллигенции, и его окружали агенты89.

Павел Корин, задумавший и написавший картину «Последний выход»90, был вынужден ее сжечь по требованию Лубянки. Для него это был очень большой удар, от которого он никогда не оправился. Остались портреты к этой картине, среди них большой портрет митрополита Сергия Страгородского, основателя чекистской сергианской церкви91. Корина большевики духовно сломали, и он стал, по примеру своего учителя Нестерова, писать портреты и делать эскизы для мозаик метро. Любителем икон Корин был неистовым и часто ходил к Величко любоваться его сокровищами. А сокровища там собрались немалые. Величко скупил почти все иконы из собрания Виктора Васнецова, у него также была масса икон из закрытых московских старообрядческих моленных.

Семья Виктора Васнецова, да и он сам, не заискивали перед большевиками и не подлизывались к ним, и находились в молчаливой оппозиции к красному Кремлю. Нестеров был из ела-бужского купечества, а Васнецовы — из вятского духовенства. Им все, что произошло после 1917 года, явно не нравилось. Сын и дочь Васнецова были катакомбниками. Я их обоих внешне помню. Сын Васнецова, седой господин с эспаньолкой, ходил к Величко не только продавать иконы, но и молиться. Величко его уважал как личность, объясняя, что сын продает собрание отца, так как ему нечего есть, и он принципиально не хочет служить большевикам. Корин, по-видимому, защищал Величко на Лубянке92.

Любая подпольная антисоветская организация93 при широко разветвленной осведомительной сети органов ГПУ была легко выявляема и проваливаема. Именно поэтому большинство катакомбных общин в Москве и Подмосковье были разгромлены. В те годы любое сборище вызывало подозрение. Уцелели или только почти семейные, десятилетиями проверенные сообщества, или же те общины, которые имели мощное прикрытие на Лубянке, которая считала выгодным для себя иметь такое выявленное подпольное объединение, чтобы его легко было отслеживать.

В данном случае, община Величко контролировалась НКВД через Корина, который подсылал туда своих людей. В общину Величко постоянно приходили «нестеровские мальчики» от Корина94. Присылала и жена Корина каких-то юрких дам в платочках, все вынюхивавших и выспрашивающих. Корин давно связался с Московской Патриархией и умело затягивал Величко в контакты с ними. Корин ввел к Величко дальнего родственника Алексея Симанского, Алексея Даниловича Останова, создателя Археологического кабинета при Семинарии и Академии в Загорске. И его отец, управляющий делами Симанского, Данила Андреевич, и его сын, Алексей Данилович, умерли не своей смертью — их залечили врачи-чекисты95.

Алексей Данилович, увидев иконное собрание Величко, решил тоже наложить на него лапу. Для этого он организовал встречу Величко с Алексеем Симанским. Это произошло за городом, на даче Патриарха. Был ужин, Величко много говорил с Симанским по-французски96. За ужином Симанский сказал Величко: «Я знаю, вы нас не признаете, но я должен ввести корабль Церкви в мирную гавань и тогда все примирятся». Величко сказал потом сестре Зое Вадимовне: «Знаешь, Зоечка, он вполне воспитанный, учтивый человек, но серой от него все равно пахнет». Симанский заверял Величко, что он как мог облегчал участь всех арестованных священников. От дальнейших встреч с Симанским Величко уклонился. Симанский, по-видимому, хотел, чтобы Величко завещал свое собрание Патриархии, а через «органы» он знал о катакомбной общине, собиравшейся у него.