С одной непоминающей случилась совершенно удивительная история. Признаюсь, я ее воспринял как миф. Во время войны у одной нашей старушки умерла сестра. Она ее не похоронила, а, одев, положила в угол. Они обе были истощены, и усопшая мумифицировалась. И в мумифицированном виде пролежала лет двадцать. Сестра слегка тронулась и каждый день ставила мумии сестры мисочку со свежей пищей. Она сделала для мумии специальную полку и держала ее за занавеской. Недалеко от их комнаты была общественная кухня, откуда шел большой жар, способствовавший усыханию тела. Все это выяснилось при расселении их коммуналки уже в хрущевские годы. Мне этот случай казался невероятным, но его подтвердил знакомый мне врач скорой помощи, сам видевший эту мумию в медицинском музее одной из клиник. Врачи называли это тело «мощи из коммуналки». Обе старушки были праведницы и постоянно молились.
Был еще один непоминающий интеллигент, который имел большую библиотеку и много дореволюционных периодических изданий и газет. Из отвращения он перестал выходить на улицу и целые дни лежал и читал. Соседи приносили ему немного поесть, и он так жил много лет, не желая видеть советской жизни62. Он был умеренно верующим, каждый день молился, зажигал лампадку, но не претендовал на особенную православность. Конечно, он не любил советской Церкви. Днем окна у него были зашторены, ночью он их открывал. Раньше он иногда выходил гулять в сумерки, но постепенно перестал. С родней он не поддерживал отношений, так как они большевизировались, а он этого не любил. Он получал очень умеренную пенсию, запросы его были ничтожны, и он тоже, наверное, мог бы мумифицироваться, но он умер своей смертью, и его наши отпели и похоронили63.
Уже на Зубовском бульваре у Киселевых жила некая Танечка, худая, среднего роста, седая стриженая старушка с неподвижным благообразным лицом. У нее кто-то из родственников был сенатором, и их семью страшно преследовали. Танечка от всех обысков, облав и отсидок впала в ступор и стала малоподвижным инвалидом. На Зубовском Танечка еще как-то двигалась, даже помогала по хозяйству, а когда Киселевых выселили в новую небольшую квартиру на Пресню, то она большей частью уже лежала и смотрела в потолок неподвижным взглядом. Когда я на Пресне входил в комнату Зои Васильевны, то она говорила мне: «Можете говорить о чем угодно, она уже не воспринимает человеческую речь, она вся в детстве, ей лет семь, она играет в серсо, гуляет с бонной, ездит с папа на Тверскую в кафе-кондитерскую есть пирожные и т. д.» Но было как-то неуютно чувствовать рядом с собою лежащее тело, впавшее почти в летаргическое состояние.
На Зубовском у Зои Васильевны была большая библиотека, в том числе и религиозная. Ее совершенно не интересовали Хомяковы, Соловьевы и другие околоцерковные философы, включая Флоренского. Но были все богослужебные книги и литература по Епархиям: были комплекты губернских церковных ведомостей, были многие документы по кафедрам и монастырям — старые пожелтевшие указы, деловые письма Консистории, Святейшего Синода, архиереев и митрополитов.
Я много читал эти бумаги с синим и фиолетовым машинописным шрифтом и с интересными печатями и подписями тогдашних Владык. Были там и протоколы Поместного Собора 1917 года и несколько папок Объединенного Совета приходов. Я тогда впервые услышал об этой организации. Я спрашивал у Киселевой, откуда эти бумаги? Оказалось, что это документы дореволюционной Московской Епархии, переданные еще Строгановой ушедшими в подполье архиереями. Эту часть архива Московской Епархии вывезли ночью на двух извозчиках, не дав его опечатать. Был целый большой шкаф документов64.
Я спросил Киселеву, для чего его хранили все эти годы? И получил ответ — все это должны были передать законной власти, когда она войдет в Москву, и законному русскому Владыке, когда он займет Московскую кафедру. Но ничего законного не появилось ни тогда, ни сейчас. По-прежнему у власти политработники и офицеры КГБ.
В Московском регионе с непоминающим движением к концу шестидесятых годов практически было покончено — доживали последние верные. Было такое понятие — имперские русские, то есть носители идеи Великого Русского православного государства, необязательно монархии. Наши постепенно исчезнувшие молельные принадлежали по своему составу и направлению к носителям идей особой русской православной цивилизации. В них входили профессора и их дети, семьи крупных чиновников, офицеры, генералы и их дети. Подчеркиваю, среди них почти не было мещан, русофильски настроенных неевропеизи-рованных купцов и старообрядцев. Старообрядцы были только у Величко, и за их счет он продержался чуть дольше. В общем, это было в какой-то степени сословное движение. Последнее, что оставалось у людей, Церковь — и ту отняли большевики, создав ее сергианский муляж65.
Человек, политически согласный с большевиками и их режимом, не мог оказаться среди непоминающих. Очень много потомственной русской интеллигенции и дворян не за страх, а за, совесть служили большевикам и исправно ходили в сергианские храмы. Пока были живы два старших поколения интеллигенции, внутренне не принявших большевизм, то домовые церкви или же моленные, как мы их называли, существовали. А третье поколение уже отошло от принципиального антикоммунизма и от основателей непоминающих с их идеалами. Советский строй и советское мышление — это страшная зловещая утроба, мещанско-бюрократический беспощадный желудок, который кого хочешь переварит, не только гвозди, но и отдельные личности, часто достаточно не слабые. Советское общество, атеперь и постсоветское, строится на духовно капитулировавших личностях. Это внутреннее капитулянтство — фундамент любого строя и после большевиков66.
Бывала, кроме меня, кое-какая молодежь и у Киселевой, но они постепенно от нее отошли и оказались в сергианских храмах. Я сознательно избегал принципиальных разговоров с Киселевой по многим причинам: во-первых, пережившие террор двадцатых-тридцатых годов все духовно искалечены и фактически инвалиды; во-вторых, сама Киселева была больна периодическими припадками эпилепсии67; в-третьих, она делала что могла, помогая стареющим членам своей общины. Ее положение как руководителя-наставницы было безвыходным. На нее все опирались, не понимая, что ей самой нужна опора.
И все-таки, один принципиальный разговор с Киселевой у меня состоялся. Я ее спросил, один на один, как очень много думающего человека, обладающего большой эрудицией по церковно-историческим вопросам: что будет дальше? Как нам всем быть? Что будет с Россией? Склад ума у нее был вполне мужской, так же, как у ее сестры Александры Васильевны, крупного самостоятельного ученого68. И Киселева ответила мне откровенно: «Мы ждали освобождения где-то до сорокового, до начала войны. Но в лице немцев увидели еще худшее рабство и разочаровались в Западе69. Потом мы все стали стареть, болеть, а около сорокового года мы были в расцвете сил и наши родители еще не были стариками, и тогда еще было можно спасти нашу православную Россию. А сейчас все другое, и мы в этом новом не все понимаем: нам кажется, что все дичает и носит упрощенный животный характер. Современные вам, Алеша, люди с нашей точки зрения, по нашим нормам, уже не совсем люди. Ну а вы, Алеша, наследовали все худшие качества и дворянства, и русской интеллигенции — хоть вы и верите в Бога, и любите нашу Византийскую церковь, но вы скептик, бунтарь, вы плохо относитесь к прогрессу, вас идеологически мотает, вы максималист, вы можете оказаться среди экстремистов70. Нам нужно сейчас достойно умереть и помочь друг другу уйти в небытие. А вам предстоит пережить долгие мутации советского общества. С моей точки зрения, след России на этих землях оканчивается, как имперская нация русские исчезают и вряд ли смогут возродиться». Вот с такими мыслями Киселева жила в последнее десятилетие своей жизни71.
Свой крест помощи больным и страждущим, будучи сама нездоровой, Киселева несла очень достойно, все время собирала посылки, сухие продукты, одежду, лекарства для других братьев и сестер, осевших в других городах после арестов и ссылок72. Однажды Киселева послала меня в скит под Рыбинском с посылкой. Об этой поездке я пишу далее отдельно. В Строгановском и Киселевском обществе все знали друг друга очень давно и откровенно боялись по старой памяти тридцатых годов, новых людей.
Однажды к Киселевой обратились через знакомых какие-то православные, собиравшиеся и тайно молившиеся — это были истинно православные христиане. Она ездила к ним в Калужскую область и, вернувшись, много рассказывала о современной колхозной деревне, где она давно не бывала, и о людях, с которыми она там познакомилась. Около какого-то городка, где был большой завод, в селе собирались православные и молились. Советскую Церковь они не признавали и туда не ходили. Священника у них не было, и они искали в Москве пастыря, который бы их хотя бы периодически окармливал. Но к этому времени все знакомые и близкие Киселевой непоминающие Владыки и пастыри скончались, и она начала ходить в сергианские церкви и направлять туда членов своей общины. Все-таки Киселева помогла калужским крестьянам и рабочим — она знала каких-то блуждающих монахов и священников, которые не признавали Патриархию. Она и связала эту общину с ними. «Люди там хорошие, верующие, но службу знают плохо, сами толкуют Апокалипсис и, главное, — у них нет ни одного культурного человека, кроме одного бывшего купца», — рассказывала она.
Из сергианских священников доверием Киселевой пользовался священник Голубцов. Он служил в старом соборе Донского монастыря. Это был немолодой строгий пастырь, по-видимому старший из братьев Голубцовых. Их всех любила умеренно антисоветская московская интеллигенция. По-видимому, они не работали на Лубянку и ни на кого не доносили. Один из братьев был епископ Гдовский Сергий. Он был искусствовед и писал статьи о Рублеве. Года три назад я был на похоронах последнего из Голубцовых. Он служил в древнем деревянном храме в Ивантеевском благочинии РПЦ. Он заранее приготовил себе могилу, выложив ее кирпичом. Население его любило, и все плакали о нем. У старшего Голубцова я трижды, вместе с Киселевой, причащался в Донском монастыре. В Донской я всегда любил ездить, посещая бронзовую плиту бесстрашного Чаадаева и ангела с ободранными тогда крыльями на надгробии работы моего предка Мартоса. Этот монастырь сохранил большое обаяние неоскверненного места, вобравшего в себя обломки сносимой большевиками первопрестольной.
Потом Киселева стала общаться с какими-то приехавшими из Франции и Бельгии священниками-реэмигрантами и отцом Всеволодом Шпиллером. Имена этих священников, кроме отца Всеволода, к которому я с ней неоднократно ездил, я забыл. В это время я окончил художественную школу в Лаврушинском и поступил в Суриковский институт и перестал часто бывать у Киселевой, больше посещая моленную Величко. Обеих Киселевых я продолжал ценить как собеседниц с сочным русским языком и беспощадным юмором. А вот общую плаксивость их прихожан и хождение в сергианские храмы я молча внутренне осуждал.
Их вынужденный переезд на Пресню прошел без меня. На Пресне, в желтокирпичном советском доме, на третьем этаже, в тесной трехкомнатной квартире, было уже совсем не то. Исчезла намоленная аура, перестали своим ходом заходить и прежние знакомые. Появились там и совсем другие люди. Милитина Григорьевна вскоре слегла, усатый профессор-отец походил-походил по тесной квартирке и через год-другой умер от плохо перенесенной операции простаты. По большому счету, Зоя Васильевна была очень живой земной человек. Не будь проклятого советского времени и ее болезни, она была бы прекрасной чадолюбивой матерью и супругой73.
В православном монашестве из десяти насельников монастыря обычно только один всерьез уходит от мира, а девять живут в монастыре от житейской неустроенности и грешат по мере своих сил. Это совершенно ненормально и, по-видимому, в следующем тысячелетии надо выработать совсем другие уставы, чтобы послушников постригали лет через 15–20 жизни в обители, никак не раньше. В монашество нельзя постригаться от житейских неурядиц — наоборот, монах должен находиться в абсолютном душевном покое и быть полностью бесстрастным ко всему — только тогда он подлинный монах.
На Пресне я у Киселевых бывал мало. Там иногда по-прежнему собирались и молились. Огромный киот, переделанный из большого старинного шкафа, стоял в изголовье старой складной стальной французской кровати, привезенной от Строгановой. Эта кровать была походная, ее бросил в Смоленском имении Строгановых маршал Даву. У Строгановой был также кожаный погребец Даву с его стаканами с вензелями. Подобная походная кровать Наполеона есть в Историческом музее. На этой постели умерла Строганова, потом Милитина Григорьевна, а потом и Зоя Васильевна.
Вдоль стен комнаты стояли шкафы с книгами и архивами. В углу в ступоре лежала неподвижная Танечка, она молчала и только постоянно моргала. В коридоре на тюфячке умирала зловонная черепаховая бульдожка и смотрела на всех умными человеческими глазами. Окружали Киселеву в это время люди из общины отца Всеволода Шпиллера. Они делали себе карьеры в музеях, в журналах, подвизались в сергианских храмах. Бывали там и сергианские попы. Они объявили себя наследниками отцов Мечёвых и катакомбников.
В это время Киселева уже стала болеть и с трудом передвигаться. Иногда она добиралась в церковь Николы в Кузнецах и в храм Иоанна Предтечи на Пресне, где служил митрополит Питирим74, «красавец», по словам Киселевой. Питирим был якобы из семьи потомственных тамбовских священников. Я знал одного его иподьякона, который рассказывал, как долго уговаривал Питирим своего дьякона, отца Владимира Русака, сжечь рукопись о гонениях на Церковь. Когда Владимир Русак отказался это сделать и передал рукопись в западное издательство, то Питирим отдал его на растерзание КГБшникам и его арестовали. Я не буду упоминать о тех людях, которые окружали Киселеву в последние годы ее жизни — я их чуждался. Меня поражало, что они, будучи осведомлены о большевистских мерзостях, все-таки признавали Московскую Патриархию и ходили в их храмы. Что это такое? У них была такая дрянная идейка — слова молитв у сергиан те же, и мы не оскверняемся, ходя к ним. Многие из них были из дворян, даже из князей, и они прекрасно знали все о провокаторах и жуликах в раззолоченных митрах. И они, тем не менее, считали себя наследниками немоминающих и катакомбников, и Киселева им была нужна как символ их измены75.
Конец Киселевской моленной и духовное угасание компании людей, бывавших на Зубовском, был связан с тем, что позиция сидения на двух стульях оказалась роковой — нельзя хорошо работать на большевиков и одновременно быть к ним в оппозиции. Людям кушать надо, детишки голодные, жене новое платье купить надо — и т. д. Суть этой притчи в том, что нельзя материально зависеть от тех, с кем борешься. Поэтому староверы в леса уходили и там вели свое дикое, отдельное от никониан, хозяйство. У писателя Бунина женщины не рожали, и у настоящих, первой и второй волны, катакомбников тоже насчет семей не все хорошо было76. Наши общины были своего рода монашескими орденами. Киселеве кое поколение ушло в аскетизм, а следующее по биологическому возрасту стало советскими людишками, и гнусная совдеповская трясина их засосала и привела в сергианские храмы, где вполне оправдывали их конформизм и капитулянтство.