– Я в этом ничего не понимаю, но не могу поверить, что может быть война, – сказал я ей.
– Всегда были войны.
– Это было до…
Я хотел сказать: “Это было до того, как я тебя встретил”, но было бы самонадеянно с моей стороны дать такое объяснение природы войн, ненависти и резни. У меня еще не было необходимого веса, чтобы навязывать народам свое понимание событий.
– Современное оружие стало слишком мощным и разрушительным, – сказал я. – Никто не осмелится пустить его в ход, потому что не будет ни победителей, ни побежденных, одни руины…
Я прочитал это в передовице “Тан”, который получали Броницкие.
Я написал Лиле письмо на тридцати страницах, несколько раз переделав его; в конце концов я бросил его в печку, так как это было просто любовное письмо, мне не удалось придумать ничего большего.
В день моего отъезда, когда туман клубился за окном, как стадо овец, от моего имени с Лилой говорил Бруно.
Мы вошли в гостиную. Я бросил последний взгляд на коллекции бабочек в стеклянных ящиках, занимавшие всю стену. Они напоминали мне воздушных змеев дяди Амбруаза: маленькие обрывки мечты.
Бруно сидел в кресле, листая ноты. Он поднял взгляд и с минуту смотрел на нас, улыбаясь. В его улыбке всегда была одна доброта. Потом он встал и сел за рояль. Уже положив пальцы на клавиши, он повернулся к нам и долго внимательно смотрел на нас, как художник, изучающий свою модель, перед тем как сделать первый штрих карандашом. Он начал играть.
Он импровизировал. Он импровизировал нас. Потому что говорил своей мелодией о Лиле и обо мне, о нашем расставании и о нашей вере. Горе накрывало нас своей черной тенью, а потом все становилось радостным. И мне понадобилось несколько минут, чтобы понять, что Бруно по‐братски дарит мне все, что чувствует сам.
Лила убежала, плача. Бруно встал и подошел ко мне, на фоне больших бледных окон, и обнял меня:
– Я счастлив, что смог поговорить с тобой в последний раз. Что касается меня, то мне действительно ничего больше не остается, кроме музыки… – Он засмеялся. – Разумеется, довольно страшно любить и чувствовать, что все, что ты можешь сделать из своей любви, – еще один концерт. Но все же это дает мне источник вдохновения, который не иссякнет. Мне этого хватит по крайней мере на пятьдесят лет, если пальцы выдержат. Я хорошо представляю себе, как Лила сидит в гостиной в глубокой старости, и вижу, как ей снова делается двадцать лет, когда она слушает, как я говорю о ней.
Он закрыл глаза и на секунду прикрыл их рукой:
– Ладно. Говорят, что есть любовь, которая кончается. Я где‐то читал об этом.
Я проводил с Лилой последние часы. Счастье было почти слышно, как если бы слух, расставшись со звуковыми плоскостями, проник наконец в глубины молчания, доселе скрываемые одиночеством. Мгновения дремоты имели ту теплоту, когда мечты смешиваются с реальностью, падение – с воспарением. Я еще чувствую на своей груди ее профиль, отпечаток которого, конечно, не виден, но мои пальцы легко находят его в тяжелые часы физического недоразумения, когда вместо двух тел остается одно.
Моя память цеплялась к каждому мгновению, копила их; у нас это называется класть в кубышку – здесь было на что прожить целую жизнь.
Глава XXII
Когда я высунулся из окна, подъезжая к Клери, я понял, кто встречает меня на вокзале, как только увидал польского орла, летящего очень высоко над вокзалом, но, присмотревшись внимательнее, заметил, что старому пацифисту удалось придать этой птице, слишком воинственной на его вкус, сходство с красивым двухголовым голубем. Прошло пять недель с тех пор, как мы расстались, но я нашел Амбруаза Флёри озабоченным и постаревшим.
– Ну вот ты и стал светским человеком! Что это такое?