Воздушные змеи

22
18
20
22
24
26
28
30

Первые известия о разгроме Польши повергли меня в состояние шока, о котором я сохранил лишь одно воспоминание. Дядя сидит у меня на кровати, положив руку мне на колено. Радио только что сообщило, что весь район Гродека на берегу Балтийского моря разрушен бомбами. Броненосец “Шлезвиг-Гольштейн” без всякого объявления войны неожиданно открыл по нему огонь из всех орудий. Приводилась одна историческая подробность этого славного деяния немецкого флота: вышеозначенный военный корабль, замаскированный под учебное судно, несколько дней назад просил у польских властей разрешения бросить якорь для “визита вежливости”.

– Не плачь, Людо. Горе скоро будет у миллионов людей. Понятно, что в твоем сердце оно говорит с тобой только одним голосом. Но раз ты так силен в математике, ты должен подумать немного об этом законе больших чисел. Я понимаю, что сейчас ты не способен считать дальше двух. И потом, кто знает…

И он сказал, устремив взгляд в какие‐то неведомые глубины надежды, поскольку был одним из сумасшедших Флёри, для которых права человека заключаются в том, чтобы отказать слишком ужасной реальности в праве на существование:

– Может статься, что эта война закончится через несколько дней. Европейцы слишком стары и слишком много страдали, чтобы дать себя принудить продолжать эту подлость. Немецкий народ сметет Гитлера. Надо доверять немецкому народу так же, как другим народам.

Я приподнялся на локте.

– Воздушные змеи всех стран, соединяйтесь! – сказал я.

Амбруаза Флёри не обидел мой сарказм. И я знал лучше, чем кто бы то ни было, что есть вещи, которые нельзя сломать в человеческом сердце, потому что они вне досягаемости.

Я побежал на призывной пункт. Мой пульс бился со скоростью сто двадцать в минуту, и меня признали негодным к службе. Я попытался объяснить, что дело не в каком‐то органическом недуге, а в любви и горе, но это лишь сделало взгляд военного врача более строгим. Я бродил по деревне, возмущаясь безмятежностью полей и лесов, и никогда еще природа не казалась мне такой далекой от человека. Единственные вести о Лиле, доходившие до меня, были вести о подавлении целого народа. От тела растерзанной Польши исходила какая‐то волнующая женственность.

В Клери на меня бросали странные взгляды. Согласно молве, меня признали негодным к воинской службе, потому что у меня, как у всех Флёри, с головой не все в порядке. “У них это в роду”. Я начинал понимать, что то, что я чувствую, не является, так сказать, расхожей монетой и что для нормальных людей любовь – не цель жизни, а только ее небольшой барыш.

Наконец наступил момент, когда Амбруаз Флёри, человек, посвятивший жизнь воздушным змеям, серьезно встревожился. Во время ужина под висящей над нашими головами масляной лампой он сказал мне:

– Людо, так продолжаться не может. Люди видят, как ты идешь по улице и разговариваешь с женщиной, которой нет. В конце концов тебя упрячут в сумасшедший дом.

– Хорошо, пусть нас упрячут. Она будет со мной и на воле, и взаперти.

– Черт возьми, – сказал дядя, он в первый раз говорил со мной на языке здравого смысла.

Я думаю, именно для того, чтобы вернуть меня на землю, он попросил Марселена Дюпра заняться мной. Я так никогда и не узнал, что сказали друг другу эти двое, но хозяин “Прелестного уголка” предложил мне сопровождать его каждое утро во время обходов рынков и ферм и иногда бросал на меня острый взгляд, как бы желая удостовериться, что славная реальность добротных продуктов нормандской земли оказывает на мое состояние желаемый целительный эффект, поскольку по своей природе является мощным противоядием против заблуждений разума.

В эти зимние месяцы 1940 года, когда война ограничивалась действиями отдельных частей и патрулей и “время работало на нас”, надо было занимать столик в ресторане за несколько недель – “выставить свою кандидатуру”, по выражению князя гастрономов Курнонски. Каждый вечер после закрытия Марселен Дюпра с удовлетворением перелистывал толстый том в красной коже, который держал в своем столе, задерживался на странице, только что пополнившейся новой записью какого‐нибудь министра или еще не побежденного военачальника, и говорил мне:

– Вот увидишь, малыш, когда‐нибудь золотую книгу “Прелестного уголка” будут изучать, чтобы написать историю Третьей республики.

У него не хватало персонала: большую часть его помощников и работников призвали в армию, и их заменили старики, которые согласились из солидарности – можно даже сказать, из патриотизма – в эти трудные для страны дни встряхнуться и взяться в “Прелестном уголке” за работу, оставленную много лет назад. Дюпра удалось даже вновь заполучить месье Жана, сомелье, которому скоро должно было стукнуть восемьдесят шесть.

– Я давно уже больше не держу сомелье, – объяснил он мне. – Сомелье всегда навязчивы, если ты понимаешь, что я хочу сказать, и когда они бросаются к клиенту со своей картой вин, это раздражает. Но Жан знает свое дело и еще вполне способен обслужить зал.

Я приезжал на велосипеде каждое утро в шесть часов, и при виде моего осунувшегося и растерянного лица Марселен ворчал:

– Ну, пошли со мной, это вернет тебя на землю.