Польские солдаты и офицеры, которым удалось попасть во Францию через Румынию и которых встречали немного свысока, устало отвечали на мои вопросы: среди них нет Броницких, надо обратиться в Генеральный штаб польской армии, которая формируется в Коеткидане. Я ходил туда каждый день – штаб был на улице Сольферино, – меня вежливо выпроваживали. Я предпринял новые шаги через посольства Швеции, Швейцарии и через Красный Крест. Мне пришлось съехать с квартиры, дав хозяину по морде, – он заявил, что с Гитлером надо договориться: “Надо признать, что это вождь, нам нужен такой человек”.
Его жена вызвала полицию, но я успел убежать раньше и нашел пристанище в меблированной комнате на улице Лепик. Гостиницей пользовались проститутки. Хозяйка была высокая худая женщина, с крашеными черными волосами и с жестким прямым взглядом, который, казалось, прощупывал меня, изучал, даже обыскивал.
Ее звали Жюли Эспиноза.
Я проводил время, лежа в своей комнате, освобождая Польшу и сжимая Лилу в объятиях на берегу Балтийского моря.
Пришел день, когда у меня не стало больше денег, чтобы платить за комнату. Вместо того чтобы вышвырнуть меня вон, хозяйка каждый день приглашала меня поесть с ней на кухне. Она говорила о том о сем, не задавала ни одного вопроса и внимательно наблюдала за мной, гладя своего пекинеса Чонга, маленькую собачку с черной мордочкой и бело-коричневой шерстью, всегда лежавшую у нее на коленях. Я чувствовал себя неловко под этим непреклонным взглядом; ее глаза, казалось, были всегда настороже; ресницы напоминали длинные костлявые пальцы, тянущиеся из глубины веков. Я узнал, что у госпожи Эспинозы есть дочь, которая училась за границей.
– В Хайдельберге, в Германии, – сообщила она мне почти торжествующим тоном. – Видишь, Людо, я поняла, к чему идет дело. Поняла после Мюнхенского соглашения. У девочки есть диплом, который очень пригодится, когда придут немцы.
– Но…
Я хотел сказать: “Ваша дочь еврейка, как и вы, мадам Жюли”, она не дала мне договорить.
– Да, я знаю, но у нее самые что ни на есть арийские документы, – заявила она, положив руку на Чонга, свернувшегося клубком у нее на коленях. – Я все устроила, и у нее хорошая фамилия. На этот раз они нас так просто не возьмут, можешь мне поверить. Во всяком случае, только не меня. У нас за плечами тысячи лет выучки и опыта. Есть такие, которые забыли или думают, что с этим покончено и что теперь цивилизация – в газетах это называется права человека, – но я их знаю, ваши права человека. Это как с розами. Хорошо пахнет, и больше ничего.
Жюли Эспиноза несколько лет была помощницей хозяйки в “заведениях” Будапешта и Берлина и говорила по‐венгерски и по‐немецки. Я заметил, что она всегда носит на платье одну и ту же брошку, маленькую золотую ящерицу, которой, видимо, очень дорожит. Когда она была озабочена, ее пальцы всегда играли этой брошкой.
– Ваша ящерица очень красива, – сказал я однажды.
– Красива или некрасива, ящерица – это животное, которое живет с незапамятных времен и умеет, как никто, скользить между камней.
У нее был почти мужской голос, и когда она сердилась, то ругалась как извозчик, – говорят “как извозчик”, но я никогда не слышал у себя в деревне, чтобы кто‐нибудь употреблял такие слова, – и грубость ее высказываний была такова, что в конце концов это стало смущать саму мадам Жюли. Однажды вечером она замолчала, произнеся скромное “дерьмо сраное” в сопровождении других слов, которые я предпочитаю не приводить из уважения к той, кому я стольким обязан, прервала свою негодующую речь, касающуюся каких‐то неприятностей с полицией в гостинице, и начала размышлять:
– Все‐таки это странно. Это со мной бывает только по‐французски. Никогда такого не бывало на венгерском или немецком. Может, мне не хватало словарного запаса. И потом, в Буде и в Берлине клиенты были другие. Приличные люди. Они часто заходили в смокинге, даже во фраке, после оперы или театра, и целовали руку. А здесь одно дерьмо.
Она задумалась.
– Нет, так не пойдет, – решительно объявила она. – Я не смогу себе позволить быть вульгарной.
И закончила загадочной фразой, которая, по‐видимому, нечаянно у нее вырвалась, так как она еще не полностью доверяла мне:
– Это вопрос жизни и смерти.
Она взяла со стола свою пачку “Голуаз” и вышла, оставив меня в большом недоумении, я не видел, каким образом грубая речь может представлять для нее такую опасность.
Мое недоумение сменилось изумлением, когда эта уже немолодая женщина начала брать уроки хороших манер. Старая барышня, бывшая директриса девичьего пансиона, стала приходить два раза в неделю, чтобы помочь ей приобрести то, что она называла “благовоспитанностью” – слово, вызывавшее в моей памяти худшие воспоминания о моих унижениях в Гродеке: дело с украденными ценностями, отношения с Хансом и торжественную позу Стаса Броницкого, когда этот, выражаясь языком мадам Жюли, сукин сын, полностью соглашаясь на то, чтобы я был любовником его дочери, предложил мне отказаться от сумасшедшей надежды жениться на Лиле ввиду моего низкого происхождения и недосягаемого величия фамилии Броницких. Мое раздражение усилилось, когда я услышал, как наставница объясняет мадам Жюли, что она понимает под “благовоспитанностью”: