Но она неожиданно успокоилась.
– Вы же говорите неправду, мой мальчик, – повторила она мягко, однако от этого вкрадчивого тона мне стало не по себе.
Я пытался найти приличествующий ситуации ответ, но слова застряли у меня в горле. Миссис Паттеридж смотрела на меня неподвижным странным взглядом. Я вспомнил фразу Крэбба о карлике, чьи глаза казались гораздо старше его самого: как будто существу, смотревшему на Крэбба, было всего сорок лет, а глазам его – тысячи. До сих пор в глубине души я продолжал считать, что это лишь поэтическое преувеличение, порожденное чрезмерной фантазией впечатлительной натуры моего собеседника. Однако сейчас я далеко не так твердо был в этом уверен.
Контраст между тем, кем являлась миссис Паттеридж для всего цивилизованного мира, и тем, кем она стала на самом деле в самой глубине своего существа, был разителен. Она как будто заключала внутри себя некоего демона… Невольно пришли мне на ум некоторые намеки, сделанные преподобным Смитом, хотя я был уверен в одном: недалекий ум преподобного Смита никогда не смог бы зайти в своих предположениях дальше старой доброй идеи об «одержимости дьяволом». Ограниченный кругозор среднего обывателя не находил никаких других понятных для себя определений тому явлению, которое вовсе не поддавалось никакому рациональному объяснению.
И все же я был убежден в том, что все гораздо глубже и серьезнее. Я чувствовал себя так, как чувствовал бы себя молодой врач, только что закончивший университет и внезапно обнаруживший странное, ранее неведомое науке заболевание. Никто из старших коллег с подобным никогда не сталкивался и уж конечно не склонен считать это чем-то серьезным. Молодому врачу-новичку, разумеется, хотелось бы верить более опытным докторам и успокоиться, но какой-то червь подтачивает его изнутри и гложет беспокойством, не позволяя спать по ночам и заставляя вновь и вновь перепроверять результаты анализов. Он видит определенные симптомы, но не может подобрать для них названия. В глубине души он понимает, что столкнулся с чем-то ужасным – с чем-то, для чего не существует лекарства… И понимает: когда все выйдет наружу, будет уже слишком поздно.
Вот что я испытывал в те минуты, пока миссис Паттеридж смотрела на меня своими древними глазами, видевшими, казалось, то, что не видел ни один человек на Земле, – потому что тогда, когда «это» происходило, на Земле еще не существовало человечества.
Действительно ли ею завладел дьявол или какой-то древний демон, как считал преподобный Смит? Были ли это некие существа, обладавшие коллективным разумом, как уверял Тернавайт Крэбб? Или же это некие «души цветов» с картин Деборы Остин? Или речь и вовсе идет о «запредельном», о котором пытался писать Майкл Коннолли Райт? Каждый из тех, кто так или иначе столкнулся с этим непознаваемым, скрывающимся среди обычных людей, отыскал для себя какое-то собственное объяснение, какой-то приемлемый для рассудка способ истолковать то, чему нет истолкования. Но, нужно сказать, никто из них не подобрался к этому явлению ближе, чем Крэбб, и теперь я мог оценить мужество моего коллеги, который действительно взглянул правде в глаза – в самом прямом смысле слова – и при этом сохранил рассудок.
Тревога, что нарастала внутри меня, в какой-то момент стала непереносимой. Пренебрегая всеми правилами приличия, я вскочил и бросился бежать. Это ни в малейшей степени не удивило миссис Паттеридж. Она продолжала хлебать свое пойло, которое именовала чаем, и даже не посмотрела мне вслед. Какое-то время мне казалось, что она будет преследовать меня, и пока я бежал по дорожке к калитке, мне постоянно чудилось, будто чья-то рука вот-вот схватит меня за плечо и остановит. Но как ни странно, ничего подобного не произошло. Единственным, что до меня донеслось, был тихий смешок. Этот смешок прозвучал прямо над моим ухом. Мне даже показалось, что я ощущаю чье-то теплое дыхание. Но когда я повернулся в ту сторону, то никого не заметил, поэтому решил, что смеялась надо мной миссис Паттеридж, а дыхание мне просто почудилось.
Писать о своем визите для газеты я не стал. Хотя история сама по себе изрядно щекотала нервы, а читатели, как известно, любят все ужасное и шокирующее, если оно безопасно лично для них и подано в подобающей упаковке, я не решился рассказывать об этом никому даже в обычной беседе. «Добрейшему Баррингтону» я изобразил свою поездку как абсолютно бессмысленную – «вояж в логово благопристойности, добродетели и скуки» – и некоторое время после своего возвращения усердно строчил безликие заметки о погоде, распродажах и «разном», подписываясь инициалами Э. Б.
Затем внезапно мне принесли телеграмму, которая, можно сказать, полностью изменила мою жизнь и превратила ее в кошмар.
«Они близко, – говорилось в телеграмме. – Они уже проникли в мое сознание. Не могу уехать, не могу ничего изменить. При встрече спросите, какое колье было в тот день на леди Брустер. Т. К. Драммонд-Корнерс, на берегу». Телеграмма, несомненно, была от моего бывшего коллеги Джона Тернавайта Крэбба и, судя по всему, свидетельствовала о крайне плачевном состоянии его духа. И хотя мы лишь один раз говорили по душам – в тот день в баре, – я, надо полагать, был единственным, кто во всем мире был в состоянии понять, о чем шла речь в этой бессвязной телеграмме, отправленной отчаявшимся человеком.
Получить в редакции отпуск не составило труда: я попросту сообщил боссу, что вышел на след Крэбба и намерен вернуть сбившегося с пути ягненка обратно в стадо. Это вызвало у Баррингтона приступ неконтролируемого восторга, он даже хлопнул меня по плечу и назвал «мой мальчик». Я довольно успешно проглотил угрызения совести, ибо совершенно не был уверен в том, что сбившийся с пути ягненок захочет – или сможет – куда-либо возвратиться. Но сейчас первейшую свою задачу я видел в том, чтобы попытаться хоть как-то помочь Крэббу.
Я выехал на следующее утро. Мне предстояло сделать две пересадки, поскольку прямых поездов до этого захолустья попросту не существовало. С каждой пересадкой вагоны становились все менее комфортабельными, а публика – все более грязной и шумной. До Драммонд-Корнерс ходил маленький состав по узкоколейке, которая осталась здесь, возможно, еще со времен горных разработок. Вагонов было всего два, и народу в них набилось «под завязку», как выражаются здешние. Все они жевали, курили, ругались, вставали и садились, роняли и подбирали истоптанные газеты, даже пытались затевать драки, несмотря на тесноту. Я сжался в углу, стараясь быть незаметным, но, конечно, этим еще больше обращал на себя внимание, и меня то и дело толкали локтями, отпускали замечания в мой адрес и даже натягивали мою кепку мне глубоко на глаза.
Все это длилось два часа, пока поезд медленно тащился в ущелье, прорубленном в густой лесной чаще, останавливаясь у каждого перрона, чаще всего представлявшего собой дощатый настил. Никаких объявлений не делалось, названий у этих перронов тоже не было, поэтому я сильно нервничал, боясь пропустить свою остановку. По часам я рассчитал приблизительное время прибытия; когда оно наступило, выяснилось, что я напрасно переживал: на маленькой убогой платформе красовалось написанное краской на фанерном листе название «Драммонд-Корнерс». Видимо, это было одно из самых больших поселений на пути следования нашего поезда. Я с облегчением выбрался из духоты вагона и очутился посреди чарующего леса.
Первобытная чаща окружала меня, обволакивала свежими ароматами. Освободившись от тягостного человеческого общества, я почувствовал себя в первозданном раю. Но это ощущение длилось недолго, и вскоре на смену ему пришла тревога. Здесь она была даже сильнее, чем в доме миссис Паттеридж, поскольку невозможно было понять, что именно ее вызывает. Поблизости не было ни одного человека – ни одного существа, которое можно было бы назвать разумным. В чаще, несомненно, скрывались олени, может быть, лисы и волки, но тревога моя никак не могла быть связана с этим совершенно естественным обстоятельством.
В попытках разобраться в своих чувствах я остановился и внимательно прислушался к себе. С детства я привык разбираться в себе самым нехитрым способом: я задаю себе вопросы, перебирая обстоятельства одно за другим, и, когда добираюсь до того, что причиняет мне душевное беспокойство, мои нервы мгновенно реагируют. Вот и сейчас я начал анализировать свое состояние. Что меня тревожит? Недостаток средств – а я, несомненно, окажусь, по энергичному выражению газетчиков, «на мели», если потеряю работу? Я покачал головой – нет, это обычная человеческая забота о завтрашнем дне, в ней нет ничего такого, что не давало бы спать по ночам. Несколько неоконченных рассказов, за которые я взялся, надеясь все-таки сделаться писателем, но так и не смог довести даже до кульминации? Нет, и это было самым нормальным делом. Рано или поздно я сожгу их в печке или допишу, а вероятнее всего – перепишу заново, мне всего лишь не хватает еще умений. Не придется ли мне столкнуться с тем фактом, что Крэбб опустился, перестал быть тем остроумным, элегантным, одаренным молодым человеком, которым я восхищался? Я допускал эту мысль, поскольку невозможно жить в такой глуши и не утратить хотя бы часть своего лоска.
Но и это не было тем, что глодало меня и не позволяло дышать полной грудью. Здесь, в этой чаще, таилось нечто невыразимое. Может быть, те самые цветы, которые содержали в себе одновременно и мучение, и гибель для породивших их стеблей. Или то, о чем пытался сказать – впрочем, безуспешно – поэт в своем странном стихотворном сборнике. Какие-то намеки на близость запредельного – вот что меня мучило, и я поневоле вздрогнул и сжался, стоило лишь мимоходом об этом подумать.
У этого не было названия. Человеческий разум не мог подобрать слов, чтобы описать те силы, что подобрались ко мне совсем близко. Я еще раз мысленно повторил про себя текст телеграммы, которую получил от Крэбба (я перечитал ее столько раз, что выучил наизусть):
Чего он ждал от моего визита? Что я смогу изменить то, что не в силах изменить он сам? Возможно, он попал в своего рода ловушку, когда человек ходит по кругу в лабиринте, не в силах выбраться, и постоянно повторяет один и тот же путь, не догадываясь свернуть на другую тропинку? Я читал о подобных историях: однажды двое молодых людей таким же образом заплутали в лабиринте и провели там целых два дня, прежде чем служители парка обнаружили их, совершенно обессилевших и отчаявшихся найти путь к спасению. Никто не мог понять, как такое вышло. Единственное разумное объяснение всей этой истории дал врач-психиатр: он считал, что у людей, очутившихся в совершенно непонятной ситуации, отключается способность критически анализировать действительность – и они начинают ходить по кругу, как это случается с некоторыми животными, утратившими умение ориентироваться. Я не исключал, что Крэбб переживал то же самое, что и эти двое несчастных из лабиринта. Будучи человеком разумным и волевым, он, по всей видимости, трезво смотрел на свою ситуацию и счел возможным попросить меня о помощи. Таким образом, мне отводилась роль служителя, способного взять Крэбба за руку и вывести из ловушки в большой мир.
Собравшись с духом, я сошел с перрона на тропинку и зашагал в сторону поселка. Это была единственная натоптанная тропа, которая свидетельствовала о близости людского поселения, поэтому я не боялся сбиться с дороги. Вокруг росла трава выше человеческого роста, между стеблями поблескивала вода – там было болото, а за болотцем сразу же начиналась непроходимая чаща. Между стволами высоких деревьев были навалены ветки и упавшие деревца, поверх которых выросли кустарники. Все эти ветви сплетались между собой, образуя барьер, который невозможно преодолеть никакому существу. Высоко, под самыми облаками, раскачивались вершины, и ветер кричал пронзительным, жалобным голосом. Я уверял себя в том, что это всего лишь ветер, хотя то и дело мне начинали слышаться слова, произнесенные на невероятном языке – языке, которого определенно не существует в нашем мире. Я не знал, что они могут означать, я даже не был уверен в том, что это действительно какие-то слова, образующие связную речь, и тем не менее не мог отделаться от чувства, что некто пытается сообщить мне что-то важное, что-то, чего я никогда не пойму. Есть вещи, которые человек понять не в силах, как бы он ни старался. Вообще, в сущности, величие человеческого разума, так превознесенное в восемнадцатом веке, похоже, сильно преувеличено. Физически я мал и слаб – если сравнивать меня с этим лесом, и с этим фактом я смирился очень давно. Человек – пылинка посреди океана, пустыни или лесного массива, да и в большом городе он тоже незначительная величина. Однако я привык считать свой разум способным охватить огромные величины и расстояния: я мог понять и океан, и пустыню, и чащобу, и Нью-Йорк, рассудок человека достаточно велик и может простираться на большие расстояния, он вмещает в себя огромные величины, числа больше миллиона – и так далее.