Ольга шагнула с кровати так торопливо, что запуталась в одеялах-простынях, в раскиданном, в разбросанном, споткнулась и чуть не упала.
– Сынок?
– Мамочка, ты где?
Тихо, слишком тихо, слишком сложно понять, откуда раздается голос. Но так нежно, переливисто, маняще. Невозможно не откликнуться.
Ольга, все еще спотыкаясь, подбрела к печке и увидела своего сына. Степа сидел на распахнутом окне спиной к комнате. Эти окна, оказывается, распахиваются настежь! Они чуть расширились, раздвинулись в рамах, словно подстраиваясь под Степашкин рост.
В избу врывался лунный свет, обтекая мальчика. Казалось, будто тот светится сам. Ангел с прической, которую неуважительно называют «под горшок», но которая удивительным образом всегда так шла Степашке, делала его особенно хорошеньким! Чуть согнутая спина – Степа смотрел вниз, словно оценивал: высоко ли, далеко ли до земли. Пухлые ручки вцепились в оконную раму. Лица не видно, но Ольга была уверена – это он, это ее сын. Вот бы оглянулся!
И сын услышал материнскую просьбу.
И обернулся сын.
Лицо его мертвенно-бледное, огромные, багрово-черные синяки под глазами. По шее мальчика расползались синие, чрезмерно ветвистые вены, такие неестественные, будто ручкой нарисованы. На месте глаз зияли черные дыры, они сверлили Ольгу насквозь, прожигали, превращали ее саму в большую дыру.
– Где ты была, мамочка?
Голос Степы дребезжал. Оконные стекла вторили ему. Мальчик кривил рот в мучительной гримасе, а вместо зубов была все та же чернота.
Полый внутри Степка.
Черный внутри Степка.
Ольга замерла. Хотелось одновременно и обнять сына, и убежать от него как можно дальше.
– Убежать вздумала, мамочка? – мальчик читал ее мысли. – Ты уже однажды бросила меня. И что из этого вышло? А, мамочка?
Голос Степки ломался и шипел, звучал зловеще, казался потусторонним. Звуки отскакивали от стен, раздваивались, растраивались, повисали в воздухе, собирались тут же в какофонию и звенели-звенели-звенели в ушах. Так громко, так настырно, что хотелось запрыгать на одной ноге, наклонив вбок голову, чтобы их оттуда вытряхнуть.
Степа рассмеялся. И черный смех его заполнил всю избу. И из черного рта его поползли черные тараканы, побежали по стенам, спрятались по углам. А мальчик все смеялся и смеялся. Смех ехал вниз, из тонкого детского превращался в грудной, басовитый, почти мужской, потом смялся зажеванной пленкой. И Степан вот таким вот мятым голосом вновь заговорил, съезжая на гласных звуках последних слогов:
– Так что-о, мама-а? Что-то ты-ы мне скаже-ешь? Ве-едь это-о ты-ы виновата-а в мое-ей смерти-и. Ты! Ты! Ты!
Степа резко перестал зажевывать голос и перешел на крик.
– Ты ушла от меня, бросила меня, кинула, оставила, – мальчик кидал в Ольгу слова. – Я скучал по тебе, мамочка. Я всюду тебя искал, мамочка. Я каждый день спрашивал у папочки, где моя мамочка, почему она ко мне не идет? Неужели разлюбила меня моя мамочка? Я больше не нужен тебе, мамочка. Вместо меня ты полюбила чужого узбекского мальчика. Так ведь, мамочка? Но и его ты больше не сможешь любить, мамочка. Я убил его, мамочка. Задушил вот этими вот руками. Я глядел твоему Мансуру в глаза и шептал: «Это тебе за мою мамочку!» Он даже не пикнул. Не смог. Ты думаешь, на этом все, мамочка? Нет-нет, не затыкай уши, ты должна это услышать. Нашего папочки тоже больше нет в живых. Он повесился на своем галстуке, мамочка. Том самом, что ты подарила ему в честь выхода его на новую работу. Помнишь, мамочка? Это ты довела папочку. Это ты подарила ему орудие убийства. И не стыдно тебе, мамочка?