Ветер богов

22
18
20
22
24
26
28
30

Прежде чем появиться в зале заседаний, Гитлер, находившийся в то время в Чайном домике, подошел к окну и несколько минут мрачно, безучастно смотрел в него, уставившись на крону старой полуусохшей сосны. Ни о чем конкретном он не думал. Тем не менее эти минуты бездумного созерцания нужны были ему, чтобы собраться если не с мыслями, то с духом.

Важно не то, какое решение он примет там, в окружении военных. Скорее всего, он вообще не сможет принять какого-либо кардинального решения, поскольку никаких серьезных резервов в пехоте и авиации, которые он смог бы передать Рундштедту, у него попросту нет. Важно, как он, фюрер, отреагирует на доклад Рундштедта и Роммеля. Сумеет ли настроить свой генералитет на упорное сопротивление англо-американцам. Ради чего, собственно, и приехал. Они, эти растерявшиеся бездари, должны почувствовать, что он – все еще фюрер. Власть все еще в его руках. И он не потерпит…

«Да, власть все еще в твоих руках, – отрешенно согласился Гитлер с собственными доводами. – Если только то, что в них осталось, еще можно считать властью. В страхе… только в страхе ты еще можешь удержать их. Ибо на то, чтобы расстрелять любого из этих фельдмаршалов, твоей власти пока что хватит».

В эти минуты Гитлер чувствовал себя, как тореадор, которому через несколько минут придется выйти на арену, чтобы сразиться не только с рассвирепевшим быком, но и с тысячами тех, жаждущих крови, животных, что восседают на трибунах.

Сказав себе: «Ну что ж, поговорим-посмотрим…», – он, все еще стоя лицом к окну, извлек из заднего кармана брюк вальтер калибра 6,35, проверил его, дослал патрон в патронник и вновь сунул в карман. Другой вальтер, калибра 7,65, лежал у него в боковом кармане френча[33]. И это было заметно каждому, кто представал перед ним. Уже приготовив его к стрельбе, фюрер задержал оружие в руке и почти с минуту стоял с такой решительностью в глазах, словно готовился пустить себе пулю в висок.

И он действительно репетировал эту заключительную сцену своей жизненной драмы со всей возможной серьезностью и усердием, как истинный актер. Сюжет драмы стоил того, чтобы на этой сцене выложиться, как на бенефисе.

42

Войдя в зал, фюрер сдержанно поздоровался и сел на табурет, стоявший во главе стола. Согнув сухопарые плечи, почти пригнув лицо к столу, он несколько минут сидел так, ни на кого не глядя, ни о чем не говоря, а фельдмаршалы и генералы, безропотно сгрудившись вокруг стола, терпеливо ожидали, когда вождь заговорит, когда им будет предложено сесть…

– Я не нуждаюсь ни в каких докладах, – еле слышно проговорил фюрер, вертя между пальцами свои очки. – И так ясно, что вы трусливо уступили противнику все поля боя, предоставив ему возможность высаживаться, где он захочет, и действовать по своему усмотрению.

Только сейчас он чуть-чуть выпрямился, и Роммель увидел его лицо – бледновато-серое, осунувшееся лицо усталого больного человека, которого любой уважающий себя армейский фельдшер без зазрения совести отправил бы в лазарет. Так, на всякий случай.

– Мне давно стало ясно, Рундштедт, что вы не способны командовать фронтом. – Паузы, которую он выдержал, было вполне достаточно для того, чтобы присутствовавшие смогли оценить всю тяжесть подобного обвинения. – Но я даже не мог предположить, что вы предстанете перед всей Европой такой откровенной бездарью.

Роммель заметил, как фон Рундштедт содрогнулся и, приподнявшись на носках, качнулся, всем корпусом подался вперед. В какое-то мгновение «лису Африки» показалось, что фельдмаршал вот-вот рухнет прямо на карту Франции. Что было бы воспринято весьма символично.

– И я не желаю выслушивать ваши бесконечные оправдания! Война не терпит оправданий! – взревел Гитлер так, словно пытался внушать свои прописные истины огромной, внемлющей каждому его слову толпе. – Война знает только победы и поражения! Победы… и поражения. И в ней выигрывают не танки и роты, в ней выигрывает дух нации и гений ее полководцев. Где этот неистребимый германский дух, где, по каким полям сражений развеялся прусский военный гений? Остался ли в моей армии хотя бы один фельдмаршал, размышляющий над тем, как победить, а не как получше сдаться?

Престарелый фон Рундштедт не оправдывался. И не только потому, что ему не предоставляли такой возможности. Этот аристократ духа, воспитанный на прусских традициях, был буквально раздавлен бестактностью фюрера. В какие-то мгновения Роммелю казалось, что он вот-вот выхватит пистолет и застрелится.

– Вам, именно вам, Роммель, – принялся тем временем Гитлер за следующую жертву, – было поручено осуществлять оборону побережья. И вы уже давно могли бы понять, что ваши африканские штучки здесь не проходят. Это вам не ливийский экспедиционный корпус. Здесь сошлось полмира. Успех англо-американцев – это ваш личный позор, фельдмаршал Роммель и фельдмаршал Рундштедт. Личный позор! Меня поражает, как можно было позволить такой армаде кораблей спокойно подойти к берегам, а такой массе войск без особых потерь высадиться и нагло закрепиться в Нормандии.

«Стало быть, мои сражения в Африке он воспринимает как легкую прогулку по экзотическим берегам… – с ненавистью взглянул на главнокомандующего Роммель. – Какая же он мразь!»

Пауза, которую в очередной раз выдержал Гитлер, очевидно, нужна была ему для того, чтобы собраться с мыслями, а также дать «лису Африки» возможность осознать всю глубину своего падения. Однако Роммель воспользовался ею с иной целью.

– Мой фюрер, мы должны учитывать, что силы противника на этом театре военных действий во много раз превосходят наши силы, – как можно спокойнее заговорил он, стараясь сохранять свое достоинство. – На отдельных направлениях мы действительно оказались в очень сложных условиях. Наши войска отходят. Но это еще не поражение. Если мы и отступаем, то с боями, оказывая ожесточенное сопротивление. Совершенно очевидно, что союзники несут крайне тяжелые потери. Об этом свидетельствуют данные – несомненно, преуменьшенные – самих англо-американцев.

– У меня есть сводки, которые дают совершенно иное толкование событий, – грубо прервал его Гитлер, – и в данном случае я больше доверяю сводкам, а не вашим общим рассуждениям.

– Это не общие рассуждения, а трезвый анализ, – объяснил Роммель, едва сдерживая себя. Все знали, каким неудержимым он бывает, когда затрагивается его честь.