Свет невозможных звезд

22
18
20
22
24
26
28
30

Часть третья

Угрозы и выходы

Огромные тени улыбаются в воздухе и небесах,

По далеким волнам идут бесчисленные корабли,

И гимны новых языков поют обо мне[6].

Уолт Уитмен. Молитва Колумба

34

Мишель Па

На вершине башни открылась большая круглая комната. Спиной чувствуя дыхание погони, я огляделся в поисках укрытия. Все здесь было из голого вещества тарелки, кроме только окруженной низкой приступкой центральной колонны из гладкого, похожего на мрамор камня.

Шумно дыша, я отступал вдоль стены, пока колонна не заслонила верхних ступеней лестницы. Больше здесь не было ни входов, ни выходов – лишь высокие незастекленные окна нарушали однообразие стен.

Я стукнул себя кулаками по вискам. Променял один глухой тупик на другой!

Медленно, прижимаясь спиной к стене, я опустился на корточки и закрыл глаза. Воздух был сух, будто из него высосали и влагу, и жизнь.

Вспомнив Корделию, я задумался, где она теперь и что делает. Радуется жизни среди звезд? Верно ли я решил тогда, покидая ее? Пожалуй, никогда не узнаю. И наверняка больше ее не увижу. Через несколько минут меня поймают и убьют, а тело на десятилетие останется сохнуть в этой жуткой комнате, пока его не найдет новая экспедиция старьевщиков, пробирающихся сквозь джунгли металла и карабкающихся по винтовым лестницам.

Жил я старьевщиком – как старьевщик, похоже, и умру.

Что-то коснулось моей щеки.

Я распахнул глаза. К лицу тянулись лозы. Они корнями вырастали из колонны и ощупью отыскивали меня, тычась в воздухе наподобие слепых змей. Одна уже заползла в нос, еще две ползли к глазам.

Завопив, я хотел отбросить их, но прилип к стене. Скреб подошвами по полу, но шевельнуться не мог. Даже затылок что-то держало, так что я не в силах был отвернуть лицо от новых и новых чутких нитей, подбирающихся к губам и ушам. Я бы снова закричал, ощутив, как та, что в носу, проникла в лобные пазухи, но, открыв рот, впустил в него еще полдюжины, которые броском кобры ворвались в глотку и стали меня душить.

35

Корделия Па

Двигатели «Тети Жиголо» прорвали кожицу мыльного пузыря вселенной, и старушка кубарем ввалилась внутрь. В темной пустоте ее термощиты, раскаленные трением о мембраны измерений, засветились белым светом. Они остывали: покраснели, потом стали желтоватыми и, наконец, вернулись к дымно-серому оттенку потухших углей.

Я, сидя в рубке, жмурилась от нахлынувшего восторга. Тарелки пели мне, все двадцать враз. Их причудливая нечеловеческая гармония отзывалась у меня в груди и животе. Я не понимала дословно, о чем говорят их песни, но вызываемые ими чувства были глубоки и ясны, и я смеялась и плакала, воображая протянутые ко мне руки покойной матери. Тарелки радовались моему возвращению домой, принимали меня под свою опеку и благодарили за ключ, висевший у меня на шее. Они пели мою песню – песню Корделии Па. Качаясь на волнах рефрена, я проводила между ними «Тетю Жиголо» и не слушала возмущенных криков диспетчеров с Альфа-тарелки.