«Старушка небось одна», — подумал Аким и назвал себя.
— Ты и есть Петькин отец? — послышалось из-за двери. — Оля-то с Петькой твоим гуляла… Ты, да?
«И тут о Петьке помнят», — подумал Аким, и от этой мысли легче стало на душе. Он еще не видел эту женщину, не знал, уважала ли она его сына, но был уверен, что о Петьке она плохо не скажет.
— Я и есть Петькин отец, — выдохнул Аким и потом назвал себя по имени и отчеству. — Да ты не бойся, хозяйка, открывай. Я человек свой… Тут, на Севере, воевал.
Хозяйка, замешкавшись у двери, тихо заговорила:
— А чего мне бояться? Мне Петька про тебя рассказывал… Вот черт, никак засов с места не сдвину.
Наконец дверь открылась, и Аким увидел старушку. На ней было платье из плотной серой шерсти, на худеньких плечах темно-зеленая кашемировая шаль.
— Ты и есть Рубцов-старший? — спросила хозяйка, и в уголках ее губ вспыхнула едва приметная улыбка. И то, как она ласково произнесла эти слова, как мягко, озорно опалила его взглядом, как сказала ему «Добрый вечер» — все это по-доброму тронуло Акима; и не чужой она ему показалась, а близкой, до боли знакомой.
— К вам я, может, на час, а может, и на два, — тихо промолвил Аким и огляделся по сторонам; он успел заметить, что в коридоре чисто, на полу красный ковер, хозяйка — в серых замшевых тапочках. Он смутился, как провинившийся ученик, не смел сделать и шагу в черных кирзовых сапогах. Хозяйка взяла в углу мокрую тряпку и, разложив ее у порога, сказала:
— Снимать сапоги не надо. Вытри их о мешковину.
— Грязные, — смутился Аким.
— Бойся, чтоб грязь всякая в душу не попала. Тут легко смыть, а в душу-то человека не залезешь. Ну, чего стоишь? Заходи, — хозяйка усадила Акима на стул и без всякого передыху затараторила: — Ты небось хоронить сына приехал, да? Оно конечно, живым — живое…
— Угадала. Звать-то как тебя? Вижу, мы с тобой ровесники. Мне семьдесят пятый пошел.
— Марья я. Марья Федоровна, — улыбнулась старушка. Она сидела у стола, напротив Акима, и он мог хорошо ее разглядеть. Роста невысокого, худощавая, лицо доброе, все в морщинах, будто сетку надела, глаза черные, шрам на правой щеке. Он искажал ее лицо. Старушка, видно, догадалась о его мыслях и сказала:
— Шрам-то у меня памятный. В сорок третьем я была медсестрой в отряде морской пехоты. В бою у Западной Лицы меня ранило. Пришлось полежать в госпитале. В молодости я красивая была, а этот шрам всю мою симпатию загубил. Ты знаешь, — продолжала она, — когда шрама у меня не было, то отбоя от женихов я не знала. То один, то другой… Один минер с корабля просил меня стать его женой. Я не могла в то время думать о замужестве. Война, люди бьются с фашистами, гибнут, умирают на глазах… Нет, не вышла я замуж. Теперь жалею. Исказил мне лицо осколок, и осталась я никому не нужной. Ты небось, тоже меня испугался?
Аким с первого взгляда проникся симпатией к старой женщине. И вообще, Аким не мог не уважать тех, кто прошел дорогами войны, у кого от жарких схваток с фашистами память осталась. У нее вот шрам через всю щеку, у другого еще что-то от войны осталось.
— Петька здорово на тебя похож, — неожиданно сказала Марья Федоровна. — И нос, и глаза… А больше похож он на тебя лицом. Я узнала его год назад, когда он стал встречаться с Олей. Приходил к ней, часто приходил, когда судно в бухте стояло, говорил мне, что женится на Ольге, да не повезло ему… Ольга-то от слез вся извелась, а когда хоронили Петра в море, то и слезинки не обронила. Вернулась домой тихая, вялая… Я докучать ее расспросами не стала. Она поглядела на меня пристально, вроде видела впервые, и тихо сказала:
— Тело Петьки, должно быть, куда-то волны унесли. Не нашли его водолазы. Горе-то какое. — А у самой туман в глазах стоит. На другой день она сказала, что уезжает… Собрала свои вещи, даже не рассчиталась на судне — и как ветром сдуло.
— Куда уехала? — поинтересовался Аким, — И почему так быстро?
Хозяйка тихо вздохнула: