Когда Волчара наконец уснул — прямо здесь же, на полу, — она долго и неподвижно лежала, обливаясь слезами и тихо стеная. Встать на ноги сил не было, и, с трудом повернув голову со спутанными нечистыми волосами к двери, девочка теперь только осознала, какую совершила ошибку, не выскочив во двор, когда ещё была такая возможность. Впрочем, не исключено, что во дворе её бы нашла и вернула в дом мать.
В комнате было уже темно, так как единственная горевшая ранее под потолком лампочка была несколько минут назад задета и разбита насильником.
Девочка попыталась доползти до двери, но не могла даже ползти. Во многих и многих участках тела ощущалась острая или тупая боль, повсюду чувствовались ссадины и кровоподтёки, и единственное, на что было ещё способно её тщедушное тельце, — это неподвижно лежать, моргать и хныкать. И она захныкала. Из глаз обильно, в семь ручьёв полились жгучие слёзы обиды, неудержимые рыдания нашли выход и стали раздирать, кромсать её грудь изнутри, и тонкий, заливистый плач девочки сначала только послышался, а затем начал набирать силу. Она плакала — и плакала всё громче и громче, отчаянней и безутешнее. Судорожно вздымавшаяся в рыданиях грудь, казалось, хотела самою резкостью и истеричностью своих движений восполнить, компенсировать неподвижность обессиленных конечностей. Она плакала, плакала в голос — и наконец была услышана.
Всё так же бесшумно, тихо, без малейшего скрипа отворилась дверь, и в комнату из сеней вошла бесформенная, ужасная в своей мешковатости тень. Эта тень прошелестела складками длиннополой юбки, прошуршала старой и растянутой от долгой носки кофтой и подплыла к девочке.
— И-и-и… И-и-и… — ребёнок заикался от плача и не умел справиться с дыханием. — Ма-а-амка! Он… он… меня…
— Я кому говорила: не хныкать! — вдруг оборвала её злобным, свистящим шёпотом Лярва. — Спать людям не даёшь. Выметайся во двор! Я спать хочу.
Потрясённая жертва мигом притихла, в ужасе глядя на возвышавшуюся над ней чёрную тень матери.
— Ну, чего ждёшь? Выметайся, я сказала!
Девочка протестующе замычала и попыталась объяснить Лярве причину своей неподвижности:
— Больно, мамка.
— Потерпишь! Не ты первая!
С этими словами Лярва схватила свою дочь за руку и поволокла к выходу. Волочь пришлось в буквальном смысле, так как двигаться девочка не могла. В лунном свете по полу за ней тянулся влажный чёрный след крови.
— Да ты что же, издеваться надо мной?! — свирепо гаркнула Лярва, дёрнув ребёнка за руку так, что чуть не вышибла суставы из уключин.
— Не могу я… мамка.
— Ну так я всё равно же тебя вытащу, мерзавка!
И с удвоенным остервенением, пожелав, как видно, переупрямить дочь, Лярва потащила её из дома наружу, на улицу, в осенний холод и ночь.
Она оставила беспомощное тельце девочки недалеко от будки Проглота и на прощание, торопясь вернуться домой, бросила только одну фразу:
— Обживайся вон в конуре, сучка! Там твоё место.
С этого вечера Лярва, устав затрудняться воспоминанием настоящего имени своей дочери, прискучив путаться в именах и желая остановиться на одном определённом имени, отныне постоянно называла её только одним прозвищем — Сучка. Она стала Сучкой как для родной матери, так и — вскорости — для всех забредавших в этот дом гостей. А значит, и для всего мира — её мира.
Когда входная дверь дома за Лярвою затворилась, Сучка впервые в своей недолгой жизни поняла, что совершенно не хочет жить. Самое ужасное заключалось в том, что девятилетняя девочка не просто почувствовала нежелание жить, но именно поняла, осознала его и сформулировала в своём детском уме. Прямо так и подумала: «Не хочу всего этого. Хочу на небо». Она лежала на холодной земле, обдуваемая гулявшим понизу и пронизывавшим до костей ветром, и смотрела на это самое манившее к себе небо. Небо было чёрным и беззвёздным в ту ночь, и диск луны, насильно продираясь сквозь пелену туч, бледно освещал лежавшую на земле маленькую фигурку обессиленного, избитого, окровавленного ребёнка, вышвырнутого из дома родной матерью в холодную ночь, на голую землю, к собачьей конуре. Можно ли было думать иначе в данной ситуации, чем думала эта девочка своим неразвитым, детским, мало познавшим умом, не имевшим понятия о возможности другой жизни и вообще ни о чём, кроме мрачных обстоятельств собственной?