Этот дом был клоакой, истинною клоакой всех окрестных мест, и знали об этом не только соседи и односельчане, но и на многие отдалённые районы расползлась уже липкая, позорная, гадкая слава о Лярве — слава, в которой со временем начали проступать мрачные, леденящие кровь оттенки чего-то уже и вовсе пакостного, жуткого и нечеловеческого.
Подобно тому как струя грязной воды, вливаясь в большой объём чистой, расползается в её толще и загрязняет её, так и дурная слава о Лярве растлевающе действовала прежде всего на ближайшее её окружение — на соседей. И метастазирование этой опухоли проявилось в том, что на огонёк к нелюдимой хозяйке крайнего сельского дома начали напрашиваться односельчане-мужчины. Это стало случаться как раз в ближайшую зиму, о которой речь ещё впереди. Поначалу Лярву удивляло и озадачивало неожиданное внимание соседей, которых она знала с раннего детства, но истинные их цели скоро стали ей очевидны. То один, то другой из них забредал под благовидным предлогом чего-то позаимствовать или обсудить новости, имея уже на руках бутылку водки, а в уме — готовность заплатить деньги. Затем он присаживался за стол по-соседски, заводил дружескую беседу за рюмочкой, после чего обыкновенно добивался своего без больших усилий. Неизвестно, легко ли дался Лярве такой перелом давно сложившихся отношений, однако она на этот перелом пошла, чем лишь усугубила нелестную молву о себе. Впрочем, её саму эти пересуды нимало, кажется, не беспокоили.
Сучка же воспринимала эту вереницу мужчин, «пользовавших» её мать, весьма прагматически для своего детского возраста, хотя такое восприятие и внесёт, быть может, нелестные и непривлекательные краски в портрет этой несчастной, поруганной, сызмала искалеченной души. Провожая взглядом очередного мужчину, входившего в дом и уединявшегося с её матерью, девочка думала так: «Ну вот, опять дядя пришёл к мамке за этим. Значит, даст ей денежку. Значит, и нам с Проглотом перепадёт чего-нибудь вкусного! Хоть не будем голодом сидеть.».
Поразительно ещё и то, что решительно все визитёры Лярвы, как односельчане, так и приходящие из леса гости, буквально все до единого, прекрасно знали после хмельных и задушевных разговоров с хозяйкой, что дочь её проживает в конуре вместе с собакой, иные даже и выходили специально во двор удостовериться в этом. И, узнав сию новость, все о ней не то чтобы забывали, но как бы отодвигали на второй план, полагая, что во внутренние дела между матерью и дочерью постороннему соваться нечего. Постепенно, с приходом зимы и с дальнейшим течением времени, создалась уникальная ситуация всеобщей осведомлённости о живущей в конуре девочке. Все об этом знали, и все молчали.
Но самым страшным в новой жизни девочки была даже не эта всеобщая и поголовная осведомлённость о ней. Самым страшным было то, что Лярве уже довольно скоро пришла в голову мысль посмотреть на собственную дочь как на источник дохода. И случилось это уже в конце ноября, с очередным визитом Волчары. В этот раз он явился один, и не с охоты, а проездом, возвращаясь из какой-то деловой поездки и решив просто свернуть с трассы в деревню и ещё раз овладеть беспомощной девочкой, не уходившей из его извращённых воспоминаний и фантазий.
Вторая встреча ребёнка с Волчарой не уступала первой в жестокости, болезненности и омерзительности. Часа через три после того, как Волчара вошёл в дом, Лярва, выпив с гостем изрядное количество водки, вдруг показалась во дворе. Молча подойдя к конуре, она взялась за её крышу обеими руками и, присев, принялась пинать Проглота одной ногой и шипеть, чтобы он убирался вон. Когда жалобно скуливший пёс наконец понял, чего от него требуют, и выскочил во двор, гремя цепью, Лярва встала на четвереньки, протиснулась в конуру сама и добралась наконец до девочки, испуганно жавшейся в угол. С ужасом дочь наблюдала, как мать, глядя на неё равнодушными, рыбьими глазами исподлобья, подползает ближе и ближе, крепко хватает за руку и, ни слова не говоря, влечёт за собой наружу, а затем, через двор, к крыльцу дома. В доме Лярва ввела ребёнка в ту самую первую комнату, где уже совершилось столько преступлений и где за столом на продавленном выцветшем диване восседал тот самый ненавистный девочке человек. Опять, как и в прошлый раз, мать сказала своей дочери бесстрастным, чужим голосом: «Сделай всё, что скажет наш гость. И не вздумай кричать!» — и удалилась.
В этот раз девочка действительно не кричала, так как сознавала всю бесполезность криков и жалоб. Она вынесла тошнотворную экзекуцию стоически и покорно, уже как необходимое неприятное жизненное явление, подобно тому, как больной глотает гастроэнтерологический зонд или терпит введение в мочеиспускательный канал катетера. Она лишь всё время старалась зажмуривать глаза, чтобы не видеть это синее и слюнявое лицо, старалась максимально отрешиться от происходящего и не слышать издаваемых звуков и ругательств, старалась не чувствовать… ничего. Именно вследствие своей покорности и первой в жизни попытки толстокожего, слепоглухонемого отношения к действительности Сучка физически пострадала в этот раз гораздо меньше, чем в прошлый, и, когда вонючая туша насильника наконец выпустила её из своих потных рук и захрапела прямо на полу, она смогла, не дожидаясь матери, тихонько выползти во двор. Там она долго, почти половину ночи отмывала ледяной водой из бочки всё своё маленькое поруганное тело.
А наутро Волчара, отдав Лярве установленную между ними таксу за девочку, уехал, но этот его визит имел гораздо более несчастливые следствия, чем прежний, ибо заронил в ущербное сознание Лярвы идею не только пассивно продавать себя мужчинам в ответ на их просьбы, но и самой активно предлагать им уже не только себя, но и девочку в пользование. И гадкое преступление над ребёнком, о котором раньше клиенты Лярвы не догадывались и не могли себе даже представить, теперь было им возвещено и привлекательно представлено самою же матерью продаваемой дочери. Справедливости ради надо сказать, что не все посетители этого дома соглашались на новое предложенное хозяйкою развлечение. Некоторых всё же смущала и останавливала некая живущая в сознании струна, дрожащая и не позволяющая перешагнуть через черту даже в состоянии опьянения. Однако другие согласились изведать новое и неведомое, а, попробовав раз, затем и привыкли.
Так новый ужас вошёл в жизнь обитавшей в собачьей конуре девочки. Она стала игралищем в руках приходящих мужчин — не слишком часто, но разве возможно в этом вопросе вести речь в категориях «часто» или «редко»? Они тоже, вслед за матерью, стали именовать девочку Сучкой, приняв с готовностью и послушанием это уродливое прозвище как само собой разумеющееся и естественное. Накинутый ею на себя покров толстокожести и отрешённости во многом спасал её сознание от так называемого сдвига, когда вследствие чрезмерности переносимых страданий вдруг происходит некий щелчок и в сознании наступает смещение границ, замена реального, нормального мировосприятия ирреальным и ненормальным. Не исключено, что длительная жизнь и взросление ребёнка в описанных чудовищных условиях, исключавших всякую возможность роста и развития личности, привела бы в итоге к печальной деградации этой личности, огрубению, упрощению и опустошению духа. Возможно, так бы всё и случилось, если бы уровень страданий оставался относительно неизменным по своей тяжести. На деле, однако, мучения девочки приближались ещё только к новому витку ожесточения, ибо бессердечие её матери не знало предела, а кровожадность — насыщения.
Произошла не психическая деградация личности; её опередила иная, не менее страшная метаморфоза — с телом девочки. Ведь наступила зима.
Глава 8
За ноябрём пришёл декабрь, и ударили морозы. Если днём девочка ещё могла заниматься какими-то делами или хоть играть и бегать с собакой, то ночью Проглот предпочитал спать, и его невозможно было растормошить для подвижных занятий. И, как ни поворачивалась Сучка разными боками к тёплому и шумно дышащему телу пса, как ни вертелась и ни пыталась согреться, мороз всё равно пробирал её до костей. Натянутые и наверченные на себя все до единой тряпки не спасали, а родная мать и думать забыла о том, что её дочь — часто уже выступавшая в роли кормильца собственной матери (в свои-то девять лет!) — отчаянно мёрзнет за тонкими дощечками конуры, продуваемой всеми ветрами. Ночами напролёт она тряслась крупной дрожью и часто не могла сомкнуть глаз по этой причине. Иногда из-за нестерпимой стужи девочка впадала в настоящую панику, в дикий животный ужас, когда, уже не зная куда деться от ломающего кости ледяного ветра, она кидалась к крыльцу дома и начинала скрести в дверь, стенать и плакать, громко взывая к маме о помощи, — но Лярва не открывала. Всепроникающий холод причинял несчастному ребёнку настолько жестокие, неимоверные страдания, что в тяжелейшие минуты этой пытки в его детское сознание вползали даже мысли, подобные следующей: «Домой, в тепло, только бы в тепло! Ну, впустила бы меня домой мамка, а я бы там грязью лицо мазала! И не смотрели бы они на меня, только на неё бы смотрели, и ей бы самой больше доставалось!..» В другой раз она думала так: «Нет, не могу, не могу, не могу, не могу. Надо было захватить мамкину шубку — ей ночью всё равно не надо! Она бы и не заметила спьяну. Ну нельзя мне домой — так хоть вынесла бы мне „для согреву“, как они говорят. А не вынесет — так лучше уж помереть!»
Времянка, к сожалению, запиралась Лярвою на замок и весьма редко открывалась — лишь в случае большого наплыва гостей, не умещавшихся в доме или излишне шумных и беспокойных. В последнее время таковых не было, и дверь этого хлипкого строения — пусть тоже холодного, но всё-таки предназначенного для людей, а не для собаки, — была заперта на ключ.
Иногда Проглот, осязая на себе сильную дрожь девочки, принимался её вылизывать своим горячим влажным языком. На какое-то время это приносило ей облегчение, однако после мокрую кожу схватывало морозом стократ мучительней. Не будучи никем научена, она по наблюдениям за собственными ощущениями сама догадалась, что активные интенсивные движения способствуют согреванию, и часто, не в силах уснуть и терпеть муку, принималась бегать по двору и вокруг будки. Бегала до изнеможения, до головокружения, до болей в груди из-за вдыхания холодного воздуха, — но чуть останавливалась, как через пять минут мороз вновь сковывал её своими тисками, проникал сквозь кожу и мясо, оплетал леденящими объятиями кости и внутренние органы, принуждая с трудом, трепетно биться самое сердце. Крепкий от рождения организм не поддавался простуде, но изменялся, изменялся быстро и зримо. Сучка начала приметно худеть; кожа её, ранее тонкая и бледная, приобрела нездоровый красноватый оттенок и обветренную загрубелость, а глаза на осунувшемся лице заняли ещё более господствующее положение. Недостаток витаминов в пище привёл к тому, что она с удивлением заметила у себя красный, кровавый цвет слюны и появление слабых, ноющих зубных болей. Зубы не могли более терпеть холод и она, от природы и так малообщительная, стала и вовсе молчуньей, перестав разговаривать даже с Проглотом.
Казалось, её организм терпел страдания уже через силу и чем далее, тем более настойчиво искал выход, выплеск в болезни. Он мучительно искал эту болезнь и никак не мог решить, на какой же фундаментальной, страшной болезни остановиться, каким же ещё бичом поразить это терзаемое тело, чтобы у него уже не было исхода и чтобы стремительный конец всем мучениям грянул как избавление и акт милосердия. Искал — и наконец нашёл.
Однажды поутру, после особенно морозной ночи, Сучка, всегда прятавшая руки и ноги под тёплым боком Проглота, выпростала из-под него свои конечности и с удивлением обнаружила их полнейшую нечувствительность к холоду. Ни кисти, ни стопы не требовали более согревания их дыханием или физическими упражнениями — они просто перестали реагировать на холод совершенно и тем даже обрадовали девочку, не распознавшую обратившийся к ней оскал новой опасности. Она беспечно просидела и прогуляла весь день по двору, нисколько не стараясь укрывать и согревать руки и ноги, но, наоборот, только радуясь тому, что хоть в этих частях своего тела получила избавление от мучений. Когда Лярва вышвырнула во двор миску очередных отбросов, Сучка их ела, зачерпывая онемевшими и слепившимися пальцами, словно ложкой. Правда, в этот день её ещё беспокоили иногда резкие покалывающие боли в ступнях и кистях, однако на следующий день исчезли и они, навсегда покинув омертвевшие ткани.
Произошло это в середине декабря, а ещё через неделю, под Новый год, Лярву «осчастливил» очередным приездом Волчара. Он прошагал мимо конуры к дому, даже не посчитав нужным поздороваться с девочкой, хотя и прекрасно знал, где она пребывает. А когда ближе к ночи Лярва вновь завела в комнату свою трясущуюся от холода, хромающую на бесчувственных ногах дочь, чтобы продать её в очередной раз этому распутному пьянице, то он наконец прежде самой матери обратил внимание на то, что конечности ребёнка отморожены.
— А это что за диво? — произнёс он удивлённо. — Ты видела? Чего это пальцы-то у неё почернели?
Лярва впервые присмотрелась к рукам и ногам дочери и, пожав плечами, бесстрастно ответила:
— Видать, малость подморозилась.