— Да тут уже не малость, — покачал головой Волчара, щупая пальцы девочки при полнейшем её безразличии. — По-моему, она ничего не чувствует. Эй, Сучка, как тебе вот это?
И он сильно, с вывертом ущипнул девочку за тыльную часть почерневшей кисти. Она стояла, пошатывалась на чужих уже ей ступнях и покорно моргала, молясь своему детскому Боженьке только об одном — чтобы ей позволили подольше пробыть в тёплом помещении, пусть даже и ценою гадкого этого, и не возвращали бы на мороз. Она не почувствовала щипка совершенно.
— Вот это да-а-а. — протянул Волчара.
— Да уж, — флегматически опять пожала плечами Лярва, не зная, что сказать.
— Ну ладно, я надеюсь, что нам это не помешает! — добавил он и усмехнулся. — Ты иди-ка на кухню, мать, а я тут с твоей дочуркой уж сам как-нибудь управлюсь.
Когда Лярва ушла и когда он «управился» и заснул, то первое, что сделала девочка, — это шмыгнула в сени, к вешалке с верхней одеждой. Она ступала по полу мёртвыми, холодными ступнями и раскачивалась, как на ходулях. Используя негнущиеся пальцы рук, словно крючья, Сучка сдёрнула с вешалки старый и рваный пуховик своей матери, затем, стараясь двигаться бесшумно, вынесла его во двор и запрятала подальше в угол будки, к недовольно заурчавшему Проглоту. Затем вернулась в дом и хотела таким же образом вынести старые зимние боты Лярвы из валяной шерсти, давно проеденные до дыр молью и лежавшие в самом дальнем углу полки для обуви, — однако в ту минуту, когда она уже открывала входную дверь, прижимая к груди драгоценную ношу, кто-то схватил её за ухо железной рукою.
— Ты чего это тащишь из дома, Сучка? — свистящим шёпотом прошипела Лярва. — Никак, мать родную обкрадываешь? Обдираешь меня как липку? Так вот же тебе за это!
И она с неистовой силой влепила дочери громкую звенящую пощёчину, отчего из носа ребёнка мгновенно и обильно закапала кровь. Затем Лярва била её ещё и ещё, наотмашь, с ругательствами и криками, воображая себя, вероятно, в роли благомысленного родителя, исполняющего важную воспитательную роль по искоренению в ребёнке дурных наклонностей. Экзекуция продолжалась долго, и удары приходились куда придётся — по затылку, плечам, рукам ребёнка, вяло пытавшегося прикрываться. Сучка терпела побои молча и лишь заливалась слезами, искренно считая, что мамка наказывает её «за дело», хотя этим «делом» были рваные, почти развалившиеся на части от старости, многодырные боты, уже много лет не носимые Лярвой, совершенно ей не нужные и, главное, абсолютно и прочно забытые ею до сего дня. Однако теперь она с чувством восстановления справедливости отобрала своё «добро» у дочери, швырнула это «добро» опять в тёмный угол и потащила избитого ребёнка обратно на мороз. Тут уж Сучка не выдержала, принялась упираться и тихонько захныкала:
— Ма-а-амка! Оставь!.. Ма-а-амка! Пожалей!.. Засту-жу-у-усь я там совсем.
— А вот будешь знать, как родную мать обворовывать, др-р-рянь такая! — в бешенстве выкрикнула Лярва, швыряя девочку с размаху на землю перед входом в собачью будку.
Она развернулась, широко шагая в своей мешковатой кофте, дошла до крыльца и здесь почему-то задержалась. Уже взявшись за дверную ручку, Лярва вдруг оглянулась на свою плачущую дочь тёмными от гнева глазами, пожевала губами в какой-то мрачной задумчивости и тихим, не предвещавшим ничего доброго голосом произнесла:
— А если застудишься, то смотри — пожалеешь! Этак скоро нечего тебе будет застуживать!
И скрылась в доме.
Сучка не поняла тогда, что имела в виду её мать. Но, когда наутро Волчара шёл по двору к калитке, провожаемый Лярвой, девочка из угла своей конуры услышала произнесённые им странные слова, которые поразили её воображение липким ужасом, словно ударом бича. Он сказал:
— Лучше отрежь, чтобы не пошла гниль!
— Я уж и сама подумала, — ответила Лярва. — Сделаю, не волнуйся. Мне и самой не с руки, чтобы она гнила заживо.
Он уехал. Сучка провела ещё несколько дней и ночей, радуясь украденному пуховику, но и жестоко продолжая мёрзнуть даже в нём. Всё это время её не оставляла некая беспокойная мысль, внушённая подслушанным разговором. Самое чёрное, кошмарное подозрение о предмете этого разговора угнездилось в её сознании и отравляло жизнь ожиданием нового беспощадного и безысходного ужаса, обещанного родною матерью. Ей было страшно даже думать об этом, но вместе с тем в душе жила горькая уверенность в том, что этот страх обоснован и скоро совершится нечто чудовищное.
Этот ужас наступил тридцать первого декабря.
В этот день Лярва, готовясь встречать Новый год в полном одиночестве, напилась ещё с утра и весь день провалялась в беспамятстве, выкрикивая иногда в бреду какие-то ругательства по неизвестному адресу. К вечеру она очнулась и молча сидела около окна, тупо смотря во двор и не имея уже ни сил, ни желания вливать в себя очередную порцию водки. Случайно взгляд её упал на вход в конуру Проглота, где в наступающем вечернем сумраке, при последних отблесках рдяной морозной зари, она вдруг заметила промелькнувшее личико девочки. И мысль, страшная и окончательная, неотвратимо всплыла в её памяти и подвигла к действию.
Лярва спустилась из кухни в подпол, долго копошилась там в инструментах убитого мужа, гремела чем-то и наконец вытащила наверх старую и ржавую ножовку по металлу. Она протёрла её лезвие тряпкой, смоченной в водке, расстелила на столе газету и положила сверху ножовку. Затем налила водку в два больших гранёных стакана, посидела ещё некоторое время возле стола, словно умаявшись от тяжёлой работы, встала и пошла к выходу. Взгляд у неё был стеклянным, глаза смотрели из-под большого нависающего лба твёрдо и решительно, губы были сурово поджаты — одним словом, она имела вид человека, маниакально настроенного совершить какое-то трудное дело, никем от него не требуемое, но им самим вменённое себе в обязанность.