Лярва

22
18
20
22
24
26
28
30

Она быстро почувствовала, что замерзает. Слёзы на глазах сами собой высохли, да и было уже не до слёз: её маленькое тельце стало сотрясаться крупной дрожью от холода.

— Проглот. Проглот! — позвала она негромко.

Огромный пёс, затаившийся внутри своей конуры после того как услышал во дворе голос хозяйки, теперь высунул нос наружу, опасливо покосился на крыльцо, убедился в безопасности и выбрался во двор, гремя цепью. Он подошёл к Сучке, некоторое время смотрел на неё сверху вниз, затем тщательно обнюхал и тихонько заурчал, почуяв много странных запахов. Затем он лизнул девочку в лицо, медленно обошёл вокруг и улёгся рядом, а уж она нашла в себе силы подползти к нему и вжаться поглубже в его тёплый пушистый бок. Так и заснули они рядом на голой земле, оба урча животами от голода, оба дрожа от холода, два несчастных и всеми забытых существа — маленькая девочка и крупный пёс, оказавшийся единственным, кто пожалел её и пришёл на помощь.

А наутро охотники выехали из дома Лярвы, не забыв прихватить с собою шкуру убитой медведицы. Сучка наблюдала за их отъездом из собачьей конуры, куда они с Проглотом забрались под утро, заслышав доносившиеся из дома звуки пробуждения. Выезжали уже все втроём, так как Дуплета доставили из больницы с загипсованною рукой, хотя бледного, но бодрого и всё пристававшего к товарищам с вопросами, что он пропустил и как они тут без него смогли обойтись. Однако от вопрошателя отмахивались, ибо слишком много было забот по отъезду. Шалаш, едва перекусив, сонный и хмурый, прошёл к машинам и более в дом не возвращался. Лярва вышла поутру во двор, заглянула в будку, увидела обоих постояльцев этого убогого жилища, взиравших на неё с одинаковым выражением испуга, и, ничего не сказав, вернулась в дом. Позже стало ясно, что поиском местопребывания дочери она занялась даже не по собственному почину, а по подсказке или просьбе Волчары, который, выходя из дома с Дуплетом и вынося рюкзаки и ружья, вдруг остановился возле конуры, положил вещи на землю и постоял там некоторое время. Он определённо знал, что Сучка находится внутри, и в этом факте его ничто, как видно, не удивило и не возмутило. Очевидно, он размышлял только над тем, стоит или нет прощаться с девочкой. Наконец, потоптавшись некоторое время в явном замешательстве, он всё же, даже не наклонившись и не посмотрев внутрь будки, поднял опять свои вещи и прошагал к машинам. Вообще, во всё утро речи слышались только от Дуплета, к которому вернулась его обычная словоохотливость и который оживлённо рассказывал друзьям о своих впечатлениях в районной больнице и о том, что в городе ему предстоит длительное стационарное лечение. Однако слушатели хранили мрачное, угрюмое молчание.

Когда все гости уехали, Лярва прошелестела юбкою мимо будки, вернулась в дом, затем через какое-то время опять вышла, и Сучка с Проглотом услышали, как рядом на земле звякнуло нечто металлическое. Собака сразу раздула ноздри и шумно задышала, облизываясь. Девочка же не столько уловила запах, сколько по поведению пса догадалась, что мать вынесла ему еду. Однако она ошиблась в том, что еду вынесли только собаке.

Дождавшись ухода Лярвы в дом, Сучка и Проглот выбрались из конуры и увидели старую, проржавевшую эмалированную миску, в которой обыкновенно выносилась пища животному. В этот раз в посудине количество жиденького супчика с кусками заплесневелого хлеба несколько превышало обычную норму. Это была увеличенная порция пищи, щедро пожалованная матерью и хозяйкой в единой миске для пса и дочери.

Глава 7

С этого дня Сучка стала жить в собачьей конуре.

Как ни странно, в какой-то степени она даже почувствовала облегчение: теперь ей не нужно было прятаться за занавеской, боясь пошевелиться и привлечь к себе внимание неосторожным звуком или движением. Она более не должна была выслушивать злобные ругательства и пьяные выкрики, которые теперь долетали до неё лишь изредка и глухо, из-за закрытой двери дома. Ушли в прошлое встававшие перед её боязливым воображением сцены неистового разгула и самого разнузданного разврата, в которых её родная мать совершенно лишалась соответствия не только высокому званию женщины, но и самому человеческому имени. Будем откровенны: жалкая и узкая занавеска не могла быть надёжным заслоном от этих сцен и не препятствовала их восприятию. Восприятие же означало осведомлённость, а последняя порождала привыкание. Наконец, самый домашний запах — во всей его спёртости, проспиртованности и насыщенности затхлыми, кислыми, рвотными и иными чудовищными миазмами — не тревожил более обоняния девочки.

Имея перед собой изо дня в день самые недостойные и грубые, если не сказать хуже, примеры поведения взрослых и их общения между собою, ребёнок хотя и оставался ребёнком, однако же не был и полным несмышлёнышем: понимал или старался понимать если не всё, то многое, очень многое. И, соответственно, осмысливал картину мира, ибо был человеком и не мог не мыслить, не пытаться объяснять и не пытаться понимать.

Вот и девочка думала. Конечно, думала по-детски, во многом наивно, и весьма часто мысль её витала слишком далеко от плоской и пошлой истины — однако и не так, чтобы совсем отрываться от действительности и улетать в какую-то детскую сказку. Чему-чему, но витанию в эмпиреях такая жизнь не способствовала. Да и о какой сказке может идти речь, когда Сучка просто не знала, что это такое? Никто и никогда не рассказывал ей перед сном сказок, никто и никогда не читал ей на ночь Пушкина, и ничто в этом мрачном доме не могло развивать фантазию ребёнка или питать художественную чувствительность. Увы, эта девочка не грезила о Питере Пэне, Незнайке или Карлсоне, потому что и не слышала никогда таких имён. Тлетворное воздействие всего непосредственно окружавшего её мира, всей де градирую щей жизни её родителей, всей каждодневной кошмарной действительности, ничего общего не имевшей с понятием «счастливое детство», сделали то, что самый образ мышления этого ребёнка помимо воли выработался приземлённый, серьёзный и угрюмо пессимистический. Ядовитые семена уже были брошены в эту детскую душу, и недоставало сущей малости, какого-нибудь последнего толчка и самой непродолжительной временной отсрочки, чтобы семена эти начали давать страшные всходы, чтобы подняла голову с шевелящимися волосами новоявленная горгона и чтобы отвратительные черви-личинки обратились во взрослых, жутких, косматых насекомых.

«А так даже лучше! — думала Сучка. — Так от мамки подальше.»

В первые дни она старалась не задумываться о причинах собственного выселения из дома, ибо мысли эти были сопряжены с неприятными воспоминаниями. Однако позже как существо мыслящее, нуждающееся в честном отчёте перед самим собою о своём жизненном статусе, его причинах и перспективах, она всё-таки задумалась и нашла на удивление простое и безобидное всему объяснение. Вот оно: «Тяжело мамке одной. Ей иногда нужен дядя для этого. Да и денежку дядя даёт за это. А тот гадкий дядя решил сделать со мною это. Вот мамка и выгнала меня, чтобы я не мешала ей и чтобы дяди меня не видели». Это было единственное понятное её неразвитому рассудку объяснение, ибо она не знала таких слов, как «изнасилование» и «педофилия», не знала, что над нею было совершено чудовищное уголовное преступление, и восприняла его как нормальное жизненное явление, свойственное взрослому миру. Да, оно ей не понравилось и сформировало в её сознании плохой, неприятный отпечаток, но не потому, что она почувствовала унижение человеческого достоинства или несправедливость по отношению к себе, а только потому, что сугубо физически ей это было больно и неприятно. Однако в целом она была готова смириться и с этим явлением мира взрослых, как смирилась уже со многими другими, тоже неприятными, но каждодневно обычными и оттого неизбежными. «Видать, так оно положено Боженькой!» — эта покорная мысль была одной из самых обычных в размышлениях Сучки о мире.

Постепенно девочка приноравливалась к своей новой жизни под открытым небом. Ночью грелась от Проглота, словно от грелки, днём делила с ним полупротухшую трапезу. Правда, трапеза иногда задерживалась или вовсе не доставлялась, когда Лярва, будучи в очередном запое, просто забывала накормить дочь и собаку. В таких случаях они голодали, иногда целыми днями. Бывало и так, что терпение Сучки истощалось и она, дождавшись ночи, украдкой пробиралась в дом, где спала мертвецким сном её пьяная мать, шмыгала на кухню и выносила оттуда что-нибудь съестное себе и собаке. Пищей им служили обычно или жиденький супчик недельной давности, с мясом из консервов или вовсе без мяса, с одною вермишелью, или безвкусные каши на воде, куда Лярва частенько забывала добавить соль и тем более масло, которое вообще бывало в доме редко, или, наконец, остатки со стола после попойки: лежалые и очерствевшие куски колбасы, или холодец с явным душком, или отварные и уже полузасохшие рожки, густо облитые кетчупом и взявшиеся коркой.

От жажды они были избавлены благодаря колодцу, находившемуся на самой околице селения и, следовательно, не слишком далёкому от дома Лярвы. Этот колодец обслуживал несколько окраинных домов, и с большою флягою к нему ходила иногда Лярва, а иногда и Сучка — причём даже и теперь, будучи изгнана из дома. В таких случаях мать просто подкатывала флягу к собачьей конуре, коротко говорила: «Сходи», — и возвращалась в дом, чаще всего нетвёрдым шагом.

Кроме того, возле углов дома ещё покойный отец девочки установил бочки для сбора дождевой воды и полива огорода. Огород, впрочем, давно был заброшен и весь зарос лопухом и бурьяном, но бочки до сих пор стояли на своих местах, служа в летнее время источником питья для собаки (а теперь и для ребёнка), а также источником воды для водных процедур. Как Сучка научилась у Проглота мыться, уже описано выше.

Проглот, кстати, принял в свой дом нового жильца с олимпийским спокойствием. Это был флегматичный и на редкость добрый огромный пёс с грустными глазами, который, несмотря на свирепую наружность, любил ласкаться и весьма часто облизывал девочке лицо и руки. Будучи ещё и довольно умным, он быстро оценил пришедшие с нею бонусы в виде, во-первых, взаимного согревания телами в холодное время года, а кроме того, — и главное, — её вылазок в дом за едою, благодаря чему питаться он стал гораздо чаще, чем раньше. Они быстро сдружились ввиду общего питания из одной миски, совместного ночлега и, что немаловажно, на почве общего страха перед Лярвой, при выходе которой из дома оба стремглав прятались в своей будке. Кстати, первым ел всегда Проглот по праву сильного, но он великодушно оставлял девочке немалую долю, которую она выбирала из миски прямо руками. Если же что-то и после неё оставалось, то пёс доедал остатки и вылизывал миску до блеска.

Платьице девочки вследствие особенностей её новой жизни быстро загрязнилось и пришло в негодность. Видя, что Лярва не выносит ей новую, более тёплую одежду, а наступивший ноябрь всё более ощутимо давал о себе знать ночными заморозками, Сучка сама однажды ночью забралась в дом и стащила себе из шкафа какие-то старые кофты, юбки, шали и платки своей матери. Эти вещи она спрятала в дальний угол будки и периодически одевалась то в одно, то в другое, либо, в сильные морозы, напяливала на себя всё вместе. Когда собачий дух от этого тряпья становился невыносимым, девочка простирывала одежду в тех самых бочках с дождевой водой либо в корыте, находившемся во времянке, а затем сушила прямо на крыше будки. Лярва, кажется, не обратила внимания на пропажу некоторых вещей из дома и на то, что дочь стала появляться во дворе в её собственной старой одежде, а если и обратила, то отнеслась к этому факту с тупым равнодушием пьющего, катящегося по наклонной, вырождающегося человека, не интересующегося в жизни уже ничем, кроме водки.

Постоянное балансирование на краю нищеты и голода приводило к тому, что Лярва, спрятав подальше свою нелюдимость и злобность, выбиралась всё-таки временами из дома в деревню, а то и в райцентр, чтобы заработать. Она нанималась уборщицей в школу или деловой центр, работала и дворником в детском саду, и кассиром в общественном туалете. Иногда женщины-соседки приходили к ней и просили подменить их на работе, и если Лярва была в сознании и состоянии, то соглашалась.

Немаловажным источником дохода для неё оставались охотники, грибники и путешествующие туристы, которые хотя и редко, но всё же забредали к ней на ночлег. В таких случаях она брала деньги и за постой, и за то, что её дочь именовала словом «это». Чаще всего таковыми постояльцами были одни и те же люди — как правило, любители попьянствовать вдали от семей и отдохнуть от жён и детей в мужской компании, да ещё и с «особыми» услугами Лярвы. Эти клиенты иногда задерживались у неё довольно надолго, устраивая недельные и более длительные запои и оргии, в которых хозяйка пользовалась всеобщим «вниманием»… Посреди пролитой водки, пятен блевотины и удушающего сигаретного дыма, сотрясая округу неистовыми воплями и самыми похабными ругательствами, в доме Лярвы устраивались столь дикие и запредельные клоачные сцены, что нет ни красок для их щадящего описания, переносимого для чувств человеческих, ни слов для хоть сколько-нибудь литературного поименования.