Лярва

22
18
20
22
24
26
28
30

А Сучка откинулась на подушки, вся в поту от пережитого напряжения. Она со страхом прислушивалась к тому, что происходит в соседней комнате, однако ничего не слышала. Лярва словно бы умерла там, затихла, как затихает жизнь в могиле заживо погребённого. Могло показаться, что в соседней комнате застыло нечто настолько кошмарное и неестественное, до того глубоко чуждое природе и самой жизни нашего мира, что просто не находилось имени этому «нечто». Это был сам космический ужас, не больше и не меньше. Но девочка, конечно, не сумела бы сформулировать столь сложное ощущение. Она смогла только почувствовать — даже не подумать, а именно с содроганием почувствовать — примерно следующее: «Ох, как же страшно сейчас там, в комнате!»

Последствий, в виде ли общественного резонанса или жалобы в полицию, у сего происшествия не было. Всё осталось втуне, как и труп человека в болоте. Спасти глаз Зинаиде не удалось — его удалили в больнице. Однако она не только не стала жаловаться на Лярву, но даже не сообщила никому, включая ближайших родственников, о тех обстоятельствах, при которых стала инвалидом. Глубокий страх навсегда вошёл в душу этой женщины, словно некая плотная и осязаемая опухоль, а вместе с ним вошло жалкое, исподлобья смотрящее, униженное смирение перед злом мира. Эта женщина словно бы признала раз навсегда своё поражение в борьбе с вселенским злом и не смела уже более ему противиться. Она присмирела на всю оставшуюся жизнь, стала тихой и забитой, окривевшей на один глаз, всем и всему покорной женщиной. И никто так и не узнал, что перемену эту в ней произвела Лярва.

* * *

К концу марта Сучка начала потихоньку вставать с постели и перемещаться по комнате. Разумеется, она не могла ходить и лишь ползала, отталкиваясь руками и ногами наподобие ящерицы. Тупая ноющая боль ещё отзывалась по краям всех четырёх культей, однако была уже вполне терпима. Мать поначалу не знала об этих перемещениях дочери по комнате, ибо за пределы спальни последняя выползать не решалась.

Совершив свой ползучий моцион и размявшись, девочка возвращалась в постель всякий раз до того, как в спальню входила мать, словно боясь показать последней своё выздоровление. Она и в самом деле безотчётно боялась этого, не решаясь даже подумать о том, к какому решению это открытие может подвигнуть Лярву. От ребёнка не укрылось то нетерпеливое раздражение, которое мать со временем стала проявлять всё более и более, тяготясь, по-видимому, необходимостью ухаживать за изувеченной дочерью. Подходя к постели больной, она всё чаще резким и гневным движением откидывала с её ног одеяло и, нагнувшись, подолгу вглядывалась в жалкие обрубки своими узкими, бездушными, словно рыбьими глазами из-под нависавшего шишаком лба. Затем, не посмотрев даже в лицо больной, комом кидала одеяло ей на ноги и выходила из комнаты. И её нараставшее недовольство Сучка очень явственно ощущала. Этим недовольством и раздражением были наполнены каждый жест и шаг, каждый взгляд и телодвижение Лярвы. Даже тарелку супа к изголовью своей дочери она теперь уже не просто ставила, но ставила с демонстративным стуком и звоном ложки.

Это не могло продолжаться долго и в конце концов закончилось — безобразно, как и всё в этом доме. Однажды Лярва, в очередной раз отбросив одеяло, вдруг свирепо схватила дочь за плечи, рывком подняла — и швырнула на пол. В безотчётном ужасе девочка поползла прочь, ощущая всё нараставшую боль в конечностях. Взгляд на ползущего и хнычущего ребёнка, в другой матери способный вызвать слёзы сочувствия, в этой женщине произвёл только торжествующий вопль радости. Она добилась своего, обнаружив способность дочери к передвижению! И немедленно выселила едва окрепшего искалеченного ребёнка обратно во двор, в конуру к Проглоту.

Нет нужды подробно описывать чувства и мысли девочки, вновь возвращённой в животное состояние, снова принуждённой разделять с псом его трапезу и опять отдаваемой родной матерью на поругание. Достаточно сказать лишь одно: она испытала, облегчение. Ибо для неё несравненно спокойнее было засыпать рядом с тёплой, пушистой, беззлобной собакой, нежели ночевать в одном доме с матерью и напряжённо прислушиваться в ночи к тому, что происходит в соседней комнате.

Глава 10

Март между тем закончился, зимние холода постепенно сдали свои позиции, и после непродолжительного периода снеготаяния, когда весь двор представлял собою искрящееся под весенним солнцем море талой воды, омывающей там и сям островки грязи, весна наконец вступила в свои права со всей подобающей этой поре жаждою жизни. Это биение жизнелюбивого пульса, трепетное ожидание солнечных дней и чувство беспричинной радости ощутили все — от Лярвы и её дочери до Проглота, до поселившейся над его конурой семейной пары ворон и до каждой пробивавшейся на дворе молодой зелёной травинки.

Вот только реагировали на биение этого пульса все по-разному. Лярва — учащением пьяных оргий и уже не днями, а целыми неделями беспамятства. Окружающее весеннее пробуждение, само по себе радостное и пьянящее, было для неё недостаточно пьянящим, и требовалась алкогольная кульминация. Сучка приноровилась путешествовать по двору на всех четырёх своих культях, которые ей приходилось осторожно и нехотя погружать в чмокающую грязь и часто отмывать в изобильных и глубоких лужах, отчего она, высоко вскидывающая при передвижении все четыре конечности, чем-то напоминала дикую уличную кошку, боязливо переступающую и прыгающую через грязь и лужи. Проглот теперь часто и блаженно спал под открытым небом, отогреваясь под наплывами солнечного ласкания; даже при появлении во дворе хозяйки он убирался в конуру не сразу и неохотно. Ярко-зелёная молодая травка поднимала свои листья и стебли с каждым днём всё выше, всё бодрее и всё решительней. Наконец, те самые вороны, а вот на воронах надо остановиться чуть подробнее.

При описании двора Лярвы был упомянут высокий и раскидистый тополь, вздымавший свои ветви прямо над будкой Проглота. Впрочем, ветви начинались довольно далеко от земли, там, где на высоте около восьми метров одинокий жёлто-серый ствол раздваивался и от могучих рук его наконец начинались облиственные ветви и сучья, формировавшие летом довольно густую тенистую крону. И вот в гуще этих древесных рук и пальцев, в паутине ещё не пробудившихся после зимы чёрных веточек свила себе гнездо молодая пара ворон. Произошло это в середине марта. Новые соседи вели себя скромно и деликатно, какого-либо громкого и назойливого карканья почти не было слышно, и самый выбор ими места для гнездования, а затем и строительство гнезда были столь стремительны, что заметили новосёлов только тогда, когда гнездо было уже почти достроено и явственно, зримо чернело среди набухающих почек и истомно дрожащих ветвей могучего, набирающего сок дерева. Люди отнеслись к новым соседям вполне равнодушно, но Проглот провожал иногда глазами двух крупных птиц, хлопотливо доставлявших к своему новому дому ветки, хворост, лохмотья человеческого тряпья и проволоку. В апреле гнездо было завершено, и уже к концу месяца в нём появились птенцы. В мае оба родителя усиленно их кормили, проносясь чёрными тенями над двором и нередко пробуждая ото сна чутко спавшего пса хлопаньем крыльев, треском ветвей и редким приглушённым карканьем. По всему было видно, что они, тревожась о потомстве, изо всех сил стараются быть осторожными и малозаметными, однако тихое поведение птиц могло обмануть людей, но не собаку. Если Лярва и её дочь почти забыли о жизни рядом с ними новых соседей, то Проглот прекрасно об этом помнил и, лёжа возле своей будки, ежедневно наблюдал за воронами, иногда отпуская в их адрес глухое, беззлобное ворчание. Дело шло к тому, что в июне птенцы благополучно встали бы на крыло и через некоторое время покинули бы своих родителей, однако, однако одному из них не повезло.

В один прекрасный и погожий майский день, исполненный свежего и напоённого благоуханием стремления к близкому лету, когда Проглот безмятежно спал рядом с конурой и ничто не предвещало его близкого пробуждения, один из птенцов внезапно выпал из гнезда. Громко пища, он стремительно пронёсся вниз, замедлил своё падение неоднократными встречами с древесной листвою и, перекувырнувшись несколько раз кряду, упал, наконец, в пяти шагах от Проглота. Пёс тотчас воспрянул ото сна, поднял голову и уставился на упавшего. Весь покрытый серым пухом и редкими перьями, птенец ещё не достиг пятинедельного возраста, когда вороны начинают летать, и столь катастрофическое путешествие за пределы гнезда было для него первым выходом из дома. Он ничего не повредил себе при падении, неуклюже топтался на месте и, поворачивая во все стороны огромный, широко раскрытый, ярко красный клюв, громко и панически пищал. И тем привлёк к себе внимание не только Проглота, но и девочки, которая в этот момент спала, однако выглянула на писк из конуры и так застыла, растерянно моргая сонными, слипающимися глазами.

Одним прыжком пёс приблизился к нежданному гостю и стал с интересом его обнюхивать. Между тем шум, произведённый птенцом, и самое его исчезновение из гнезда породили ужасную панику вороны-матери. Самка, бывшая в тот момент в гнезде вместе с птенцами одна, не сразу, очевидно, заметила выпадение одного из своих чад, однако его крики вскоре были поняты ею правильно. Громко и истерически закаркав, она ринулась из гнезда вниз, камнем упала на голову склонившегося Проглота, пребольно клюнула его в лоб, отлетела, вновь устремилась вперёд и втиснула своё тело между птенцом и клыками пса, издавшего ошеломлённое рычание. Он отпрянул и некоторое время удивлённо смотрел на неё, не решаясь на какое-либо действие. Впрочем, нападение на себя взбалмошной птицы, бывшей в десятки раз меньше его размером, Проглот воспринял поначалу без озлобления, и одно лишь любопытство заставило его вновь потянуться к ней носом. Ворона стояла перед продолжавшим пищать птенцом, широко распластав крылья и угрожающе раскрыв клюв; она вертела головой то вправо, то влево, настороженно приглядываясь к противнику, и изредка издавала резкие, призывные карканья. Когда пёс качнулся в её сторону, она замахала крыльями и прыжками устремилась прямо к его пасти, однако повторную атаку на него произвести не успела. Чёрная тень мелькнула по спине Проглота, и прилетевший на крики самец, с воинственным карканьем сделав стремительный круг, напал на собаку сзади, вонзив свои когти в крестец и нанеся два сильных удара клювом, от которых в стороны полетели клочья шерсти. Это было уже болезненно, и мирный, добродушный пёс начал терять своё добродушие. Он грозно зарычал, развернулся и даже подпрыгнул вслед за атаковавшим его самцом, однако тот успел подняться в воздух, чуть отлетел, вновь вернулся, сел на землю неподалёку от самки, и они оба, полоща в воздухе распростёртыми крылами, стали прыгать вокруг птенца, иногда устремляться угрожающими прыжками к Проглоту, вновь удаляться от него на безопасное расстояние — и всё это с громкими, пронзительными карканьями на всю округу. Пёс с лаем и рычанием несколько раз кидался в сторону какой-либо одной крупной птицы, но при этом всегда получал отчаянный щипок от другой и, озлобляясь, всё более и более поддавался власти ярости.

Поначалу невинный, даже забавный случай на глазах обращался в драму. Сучка, забыв о былой сонливости, во все глаза наблюдала за происходящим. Лярва пребывала в бессознательном состоянии и не показывалась из дома.

Проглот наконец решился на штурм и всей своей громадой кинулся вперёд, прямо на птенца, не имевшего при такой лобовой атаке никаких шансов на спасение. Оба родителя, решившись прикрыть его собственными телами, устремились прямо к морде бежавшего хищника, к его оскаленным клыкам, раздвигаемым могучим рёвом. Однако столкновение произошло совсем не так победно для огромного пса, как резонно было бы ожидать в такой ситуации. Дело в том, что самец прилетел на призывы самки не один.

Вороны славятся своим умом и взаимопомощью и атакуют стаями. И вот уже десятки больших серых птиц вдруг низринулись на Проглота сверху как раз в тот момент, когда он, ощерив пасть, норовил вцепиться в самца, преградившего ему путь раньше самки. И в это мгновение внезапная атака целой стаи ворон, атака страшная, отчаянная и болезненная, когда от спины и головы пса полетели уже не только клочья шерсти, но и плевки крови, да ещё в сопровождении оглушительного и грозного карканья многих птичьих глоток, — эта атака наконец достигла ожидаемого эффекта: Проглот испугался. Картина вмиг переменилась и сделалась угрожающей уже для собаки. Двор превратился в чёрно-серую колыхавшуюся массу, в которой иногда мелькал и метался скулящий пёс, поминутно покрываемый телами бесчисленных больших птиц, круживших над ним и клевавших его с разных сторон одновременно. Девочка, напуганная поднявшимся гвалтом и потемневшим небом, юркнула обратно в конуру, а Проглот почувствовал, что схватка для него достигла уровня уже опасного. Отвернувшись от своей несостоявшейся жертвы и не смея поднять глаза кверху, ибо велика была опасность лишиться зрения, Проглот приник к земле и, поскуливая, решил подобру-поздорову ретироваться в свою будку, для чего стал резко поворачиваться всем корпусом вправо. На беду, как раз в эту минуту там оказалась прыгавшая сбоку и клевавшая его самка, мать незадачливого птенца, и не столько пёс сомкнул челюсти на её крыле, сколько она сама угодила крылом в его челюсти. Клыки сомкнулись, и крыло было сломано.

Видя отступление хищника и поняв его движение именно как отступление, стая взмыла кверху, включая и самца-родителя. Это было непоправимой ошибкой, ибо Проглот, израненный сам, всё же почуял запах и вкус чужой крови, остановился и обернулся. Он увидел заходившийся в крике раскрытый красный клюв птенца и его мать, неуклюже прыгавшую к нему боком и волочившую по земле сломанное крыло. Он увидел взлетающую кверху и начинавшую описывать круги стаю, члены которой ещё не успели понять, что победа их призрачна. Он увидел всё это — близких жертв и отдалившуюся опасность, — и сего было довольно, чтобы охотничий азарт взял верх над страхом и подбросил его в высоком прыжке обратно — туда, где мать, добравшись до своего чада, пыталась сделать невозможное. Она беспомощно прикрыла птенца здоровым крылом, бесстрашно повернулась грудью к несущейся на неё огромной мохнатой смерти, каркнула последний раз — и захлебнулась в собственном предсмертном крике, слыша треск своих ломаемых костей в огромных клыках и видя своего, увы, не спасённого, но обречённого на скорую гибель детёныша. И смерть, взмахнув косою один раз, не замедлила и перед второй жатвой. Проглот убил птенца одним мощным ударом лапы, наотмашь, размазав крохотное кричащее тельце о ствол того самого тополя, в ветвях которого это тельце недавно появилось на свет. Всё было кончено в одну минуту, просто и страшно.

А члены стаи, поняв свою ошибку, оглашали окрестности горестными криками, но уже не спускались обратно. Лишь один из них, каркая громче и протяжнее других, описывал круги пониже прочих. И подольше прочих. Когда сородичи уже улетели, он всё продолжал кружить в небе, видя и летевшие перья погибшей самки, и раскрытые клювы птенцов в своём гнезде, и маленькое красное пятнышко на стволе тополя. Затем могучий родительский инстинкт вновь проснулся в овдовевшем родителе — и он улетел, а вернулся к птенцам уже затемно, с тем чтобы накормить их в преддверии ночи. И жизнь стала продолжаться своим чередом, словно и не было подвига матери, отдавшей жизнь за своего детёныша.

* * *

«Придут иль не придут сегодня? Хорошо бы, чтоб не пришли — хоть роздыху бы дали, хоть боль бы улеглась, хоть синяки бы сошли. Но и голодно, у мамки опять ничего нету, и опять надо будет воровать ночью, пока спит. А ещё такая уж она злющая, когда дома кушать нету, и когда выпить нету, и когда давно не приходят! Уж така-а-ая злющая! И отлупит, и смотрит так… страшно! А как придут, и напоят, и заплатят, то и кушать даст, и спит пару дней, и не лупит, и не смотрит. Нет, уж лучше бы пришли!»

Так думала десятилетняя девочка спустя год, сидя всё в той же конуре и гадая, что-то пошлёт ей Бог в нынешний майский вечер. Да, прошёл целый год, но жизнь девочки оставалась прежнею. Она всё так же жила в конуре вместе с собакой, питалась из собачьей миски и была продаваема собственной матерью за гроши своим собутыльникам. О том, что её жизнь чудовищна, девочка не подозревала, потому что просто не знала другой жизни. Никто по-прежнему не читал ей вслух детских сказок, никто по-прежнему не учил её чтению и счёту, никто не говорил ей добрых и ласковых слов, столь естественных для взрослого человека по отношению к ребёнку, — но, наоборот, с согласия и по инициативе собственной матери её только использовали, её продавали, её насиловали, её били и оскорбляли, и в её жизни не было даже счастливых снов, где бы она летала или иным способом ощущала счастье. Нет, она не видела снов и была лишена даже этого скудного и призрачного понятия о счастье. Тот, кого мы называем Богом, словно наказывал за что-то несчастного, безвинного ребёнка.

Она умела только различать приятные и неприятные чувства, подобно всем прочим животным. Когда ела вместе с Проглотом из его миски протухший суп или безвкусную высохшую кашу, она могла дать себе отчёт: «Фу, как невкусно!» Наоборот, когда ночью пробиралась в дом, крала из сумки мертвецки пьяного гостя сахарок или конфету и потом ела её, она осознавала: «Ой, как вкусно!» В моменты свершаемых над нею уголовных преступлений, плача под тушей насильника, она кричала: «Дядя, мне больно!» Наоборот, когда Проглот зализывал ей синяки и ссадины, она млела от этих нежностей и приговаривала: «Хороший пёсик, ласковый.» Ей было безотчётно приятно смотреть на свежие весенние травинки и набухавшие клейкие почки на деревьях и безотчётно неприятно — на блевавших и мочившихся во дворе мужчин. Непроизвольно морщась от грубых криков и дикой ругани гостей, она умела наслаждаться пением птиц и осознавала, что первое — плохо, ибо неприятно, а второе — хорошо, ибо приятно.