сидевшим рядом. Полный блаженством этой счастливой близости, он кашлянул.
– Что с вами? – раздался тревожный голос Гудзинского.
– Да так что-то, – залепетал Оборин. – Раскумекиваю, как и что.
Вырванный Обориным из того страшного состояния, в котором он находился, Гудзинский снова принял на себя тяжесть этого глубокого, как океан, ужаса, в котором он несся, подхваченный неумолимым автомобилем. Он опережал время и уже припоминал еще небывшие разговоры с дворниками, домкомом. Вот он подымается на лестницу…
Но тут все предвидения кончались. Их яркий хаос темнел.
И тогда все существо его заволакивалось зудом оставленного счастливого мира, называвшегося Евгенией. Среди этой холодной, как бы подводной, мглы высвечивался чайный стол под снопом лучей из-под зеленого абажура и ее над стаканами летающие руки. Он готов был застонать от боли и сказал:
– Потуши огни, Груздев.
7
Председатель домкома, полупараличный, молодящийся человек, махал руками, ловя пиджак, и, заплетаясь, говорил:
– Знаю, знаю… товарищи… как же, недавно… у нас…
прописан… Виктор Борисович Фельдман. 23 номер, четвертый этаж, во флигеле. Я провожу… я обязан… извините, товарищи, я сейчас.
Он мямлил и спешил, сам понимая, что смешон. Перед ним стоял бледный бритый человек в кожаной тужурке и каменным взглядом сопровождал трусливую суету поднятого с постели человека. Преддомком метнулся зачем-то к умывальнику, схватил мыло, но сообразил, видимо, что руки мыть, пожалуй, не к чему, и встал перед Гудзинским, плоский как лист.
– Кто еще на квартире?
– Старые наши жильцы: мать, две дочери пожилые, –
близнецы; одна даже недвижима. И этот господин…
Фельдман.
Бросился к полотенцу.
– Да успокойтесь! – прикрикнул на него Гудзинский и как бы обратил окрик на себя.
Есть люди, которым, очевидно, страшнее, чем ему, хотя, – что такое жизнь вот этого жалкого, тонкошеего, хриплоголосого существа?! А он, Гудзинский? Он добровольно пошел испытать себя и ключом этого испытания открыть дверь семейного счастья.
– Надо взять себя в руки… Надо взять себя в руки…