– Так помоги мне Бог, – начал Ремиш, – жизнь бы отдал, чтобы суметь комтуру эльблонгскому за серадзкий монастырь и костёл заплатить.
Он весь содрогнулся – иные молчали.
Добек, поглядел на молодого, в углу на земле сидящего Наленча и сказал:
– Пройди от шатра к шатру, посмотри, что делают, напомни, чтобы доспехи никто снимать не решался, коней не пускать… Сёдел не снимать.
– А что если подсмотрят, что мы так бдительны? – спросил Огон.
– Сегодня не увидят ничего, срочно им подниматься, а ничего не опасаются, – сказал Добек.
Однако он постоял минуту молчащий.
– Кто из вас немного говорит по-немецки и о немца потереться не боится? – спросил он.
Встал другой юноша, у которого едва ус показался, сын Ремиша, которого жгла жестокая лихорадка.
– Я! – сказал он.
– Иди к шатру маршала и великого комтура, раскрой глаза и гляди, что делают, пьют ли хорошо, сняли ли доспехи, напилась ли уже челядь.
Сандо схватил шлем и вышел.
Старшие сидели.
Нетерпеливое ожидание продолжалось какое-то время – вечер полз как черепаха… иногда казался нестерпимым. Смотрели друг на друга, то один, то другой вставал, прохаживался, садился, вскакивал снова и вздыхал. Приподнимали заслону, всматриваясь в темноту.
Ночь была чёрная, а из-за густого тумана на расстояние шага всё исчезало.
В той части лагеря – тишина смерти, а дальше – глухой ропот и шум.
Ждали возвращения Славка и Санда.
Добек поглядел на свой меч, висящий у ремня, и при светильнике проверил острие. Другие, увидев это, бросились также к своим.
Редко у которого вырывалось слово… невыразительно шептали…
– В лагере даже петухи не запоют, – сказал Ремиш, – а в Блеве, по-видимому, не только петухов, но и крыс нет! Как тут человек узнает, когда утро приближается?