Он наклонился, поправил Насте волосы, провел пальцем по щеке.
— Я и тебя осушать не собирался, но мог бы и не совладать с собой, уж очень ты похожа на… да неважно. Волосы, глаза, даже голос. Спи, девочка. Утро вечера мудренее.
Настя проснулась в пустом доме. Она села, вдохнула полной грудью, не поверила, вдохнула еще и еще, пока голова не закружилась от переизбытка кислорода. Ощупала себя — старый шрам был на месте, но сгладился, расплылся. Дышалось совсем иначе — работали оба легких, она это ясно чувствовала, только то, что было мертвым, ссохшимся, немного жгло.
Она вышла из дома и побежала — быстро, свободно, как девчонкой до войны бегала, как уже много лет не могла. О том, что случилось ночью, думать не хотелось.
— Фу, — сказала Оля, — какая гадость. Дима, зачем ты меня заставляешь смотреть гадость? Зачем, Дима?
— Познавательно, — ответил тот, улыбаясь.
— Это тебе, как будущему биологу, познавательно. В ваших науках все мокрое, теплое, хлюпает, копошится… жрет друг друга на завтрак, обед и ужин. Или вон, — она кивнула на монитор, где в высоком разрешении на паузе застыла толстая зеленая гусеница, напичканная личинками осы-наездника. — Яйца друг в друга откладывает… Брр!
— А в ваших науках как? — Дима потянулся, улыбаясь, поднялся из-за компьютера.
— В наших философских науках все чистенько, стерильно. Вечное сияние чистого разума. Никакой чавкающей слизи, только эйдос, континуум и… — Он подошел ближе и от его тепла у нее в горле пересохло. — Эрос, Танатос, всё такое…
— Осу не волнует судьба гусеницы, — сказал Дима, — у нее нет эмпатии, гусеница не видится ей живым страдающим существом. Такова осиная природа… для нее нет добра и зла.
— О, про это тоже книжка есть, — обрадовалась Оля. — Фридриха нашего Ницше. Будешь читать?
— Я читал, — сказал Дима, провел рукой по лицу и вдруг показался ужасно уставшим, древним, словно из двадцатилетнего стал столетним. — Я много всего читал.
Он отошел, наклонился над столом, щелкнул мышкой, сворачивая ютюб.
— Гусеница, инфицированная осой, меняет свою природу. Когда осята, эти маленькие «чужие», прогрызают себе путь наружу сквозь кожу живой гусеницы — она, отойдя от паралича, тут же начинает о них заботиться, как о собственном потомстве, которого у нее никогда не будет. Из последних сил вьет кокон вокруг личинок, ложится сверху, как часовой, и защищает паразитов, пока не погибнет от истощения.
— Фу, — опять сказала Оля. — Дим, хватит про ос, а? Гадость же! Если мне надо будет сесть на диету, — она положила руки на бедра и потянулась, демонстрируя, что никакая диета ей пока не нужна, спасибочки, — я себе эту гусеницу на заставку поставлю и на комп и на телефон…
— У беременной женщины тоже поведение меняется, — сказал Дима. — Она может внезапно осознать, что делает то, что раньше ей и в голову бы не пришло…
— Моя сестра Анька — я вас скоро познакомлю — когда беременная была, мел ела. Покупала пачку в канцелярском, за дом тут же убегала и стояла грызла, даже до дома дойти не могла. А еще — моет она такая посуду, задумавшись, и вдруг понимает, что губку поролоновую стоит жует, прямо в мыле и в помоях… Фу же, да?
— Меня другое тревожит, — сказал Дима задумчиво. — Стоит беременная женщина на берегу реки… У нее длинные темные волосы, она завороженно смотрит на воду. Нет ветра, вода гладкая, масляная, зеркальная. В реке или море отражается лунный свет, или розовые рассветные лучи, или электрический свет фонарей… Женщина наклоняется над водой — будто желая слиться со своим отражением — и, придерживая живот, падает в воду.
— И тонет? — ахнула Оля, прижав руку ко рту. Ах, с какими тараканами мальчик! Но такой красивый-умный…
— Тонет, сразу. Но ребенок не умирает, а становится тем, кем был зачат…