Темная волна. Лучшее

22
18
20
22
24
26
28
30

Мне очень хотелось оказаться рядом с сыном прямо сейчас, обнять его, сонного, теплого, раствориться в любви к ребенку, в которой предательство и обман почти невозможны. Но телепортацию пока не изобрели и мне предстояли десять часов дороги с человеком, от которого хотелось быть как можно дальше. Надо было улыбаться и разговаривать, потому что я пока не могла решить, что мне делать с тем, что я узнала. Хотя глагол «узнала» не подходил, ведь я не получила никакой новой информации. Я просто увидела под другим углом то, что происходило уже больше года.

— Ты чего, Тань?

«Скажи, что заболела, — прошептал мне голос. — Этим он объяснит себе любые странности в твоем поведении, если вдруг ими озаботится».

— Я заболела, — сказала я и покашляла для убедительности. — Нездоровится. Горло дерет — говорить больно и голова чугунная. Ноги промочила позавчера…

— Ты же моя бедная! Ну не говори, побереги горло. Мы семь лет женаты, должны уже спокойно переносить совместное молчание… Кстати, я выйду позвоню, ага? По работе надо.

Он вышел, сел в машину и набрал номер, я не сомневалась, чей. Я смотрела из-за занавески — у него сделалось мечтательное, радостное лицо, такое когда-то у него было только для меня. Я села к столу, открыла несессер, вытащила из крышки зеркало и щетку. Держа зеркало в руке, начала расчесывать волосы.

«Сто раз утром, сто раз вечером, — сказала Мари-Луиза, — и волосы будут как шелк, живой драгоценный шелк, все они будут дрожать от желания дотронуться до них, запустить в них пальцы…»

Самое странное, что меня совсем не озаботило — как я вдруг поняла, что несессер и зеркало принадлежали женщине по имени Мари-Луиза, почему она очутилась в моей голове и отчего мои глаза в зеркале вдруг показались гораздо светлее, чем были, из темно-карих стали ореховыми.

* * *

— Мама! — Данька бросился мне на шею, он, казалось, вырос и повзрослел за четыре дня, изменился, как и я.

— Я не нашла тебе пороховницу, — сказала я, обнимая его, вдыхая его запах, сжимая веки, чтобы не разреветься.

— Ну и ничего, — ответил Данька. — Будет еще у нас порох в пороховницах, мам!

Я ждала, что моя мама, большой любитель метких народных фраз, скажет про ягоды в ягодицах и уже приготовила улыбку. Но она подошла поближе и положила мне руку на плечо.

— У тебя все в порядке, доченька? — спросила она, внимательно глядя мне в лицо. — Вы хорошо съездили? Ты отдохнула хоть немножко?

Я кивала.

— Тань… — начала мама, но Тимур, соскучившийся в машине, забибикал нетерпеливо, и мы быстренько распрощались.

* * *

Если я смотрела не прямо, а немножко мимо, не фокусируя взгляд, я видела Мари-Луизу в зеркале несессера, она склонялась над столом и писала длинной перьевой ручкой — изящные завитки тонких черных букв, изящные завитки тонких светлых волос.

Первый раз меня продала мать. Мы жили очень бедно для нашего положения, и когда у семьи появился покровитель — второй муж покойной мачехи моего отца, мама была готова на все, чтобы получить хотя бы небольшую финансовую помощь и надежду на строчку в завещании. Его звали Виктор Агоштон, он был венгерским дворянином, каким по рождению считался и мой отец. Ему было за восемьдесят, мне — восемь. Он приезжал к нам раз в неделю, иногда два, и требовал, чтобы за ужином я сидела у него на коленях. Учитывая, что он платил за ужин, никто не возражал, хоть отец поначалу и хмурился. Моего согласия никто не спрашивал.

— Grand-père любит детей, — говорила мама. — Очарование юности утешает старость.

Дедушка Виктор просовывал руку мне под юбку и больно меня щипал.

— Закричишь — ущипну посильнее, да с ногтями, — шептал он мне в ухо, потом улыбался и громко говорил слуге налить ему бокал кларету. Синяки у меня не сходили, иногда было больно мочиться.