Севастополист

22
18
20
22
24
26
28
30

Мир начинается всякий раз, когда мы выходим из снов.

Но жизнь не прекращается во снах, она не останавливается ни на мгновенье, и внутри снов мы продолжаем заниматься тем, что называем жизнью, – тем же, чем и здесь, снаружи. Ведь природа нашей жизни там и здесь одна и та же, потому что и жизнь, и природа – одни и те же везде. Я немногое понимаю в этом, но я жил, и я спал – а стало быть, никто не сможет упрекнуть меня, что рассуждаю о том, чего не знаю.

Когда мы говорим: наша жизнь такая-то или другая – или рассказываем о том, что любим делать в жизни – ну, как я, например, до того, как попал в Башню: кататься по шоссе, купаться в море, ходить к Точке сборки, курить сухой куст, беззаботно гулять со своими друзьями… Есть в этом простом на первый взгляд перечислении бесхитростных удовольствий нечто странное – то, что не бросается в глаза, а то и вовсе не попадает в поле зрения. Когда говорим о своей жизни, мы упоминаем только то, что происходит с этой стороны. И ладно, что упоминаем – нет, мы считаем жизнью лишь то, что происходит на берегах снов, совсем забывая о погружениях в само их море.

Мы никогда не упоминаем сны, перечисляя события своей жизни, как будто это теневая сторона, не заслуживающая и толики внимания. Конечно, она очень личная, и порою случается, что она остается единственной, доступной только нам и неподвластной проникновению чужаков. Так было, например, на Созерцании, где все просматривалось и каждый был на виду у всех. Но в сны невозможно заглянуть, они остаются той жизнью, которая может быть только твоей.

Так повсюду, это закон, на который у нас нет никакой возможности влиять и нет такого права: ведь жизнь не наша собственность, мы только пользуемся ею, подключаемся к потоку, не понимая, откуда она берется и куда в конечном счете исчезает. Но если сон не что иное, как одна из частей этой жизни, разве может он подчиняться каким-то иным законам?

Во сне существует отдельный мир. И он может быть сколько угодно похож на тот, что мы привыкли называть нашим, настоящим. Когда мне снится Севастополь и я гуляю по его улицам или парю над ними – разве я могу сказать, что он не существует? Нет, быть может, он и существует именно таким, каким снится мне здесь, в Башне, после того, как я его покинул. И, видя город во сне, я по-настоящему попадаю в него.

Кто знает, вдруг во снах мы полноценно пребываем в тех местах, которые нам снятся? Это не так абсурдно, если принять одно допущение: и наши сны, и наши действия в них и вне их, и город, стоящий и там, и там – все жизнь, все неразрывная часть одной линии. Но мы дробим ее, уничтожая сон, как максимум – оставляя его в виде воспоминания. Однако воспоминание о сне – это уже не сон, оно существует на берегу моря. И когда мы просыпаемся, оно держится совсем недолго, а затем и вовсе исчезает. Мы отказываем снам в праве считаться частью наших жизней, они затмеваются тем, что мы делаем в так называемой реальности. Но кто сказал, что сон не реальность? Или другая реальность? Нет, сон – та же реальность, ведь берег и море – часть одного целого.

Погружаясь в сны, мы точно так же забываем привычную нам реальность, как, проснувшись, забываем сон. Но для жизни – той самой прямой линии – ничего не меняется в момент перехода, мы продолжаем быть теми же – собой, мы продолжаем жить. Мозг, сердце, та малопонятная сущность, что ветхие любили называть душой, а я скажу просто: чувства, – все это остается нашим, не претерпевая изменений, оставаясь все теми же мозгом, сердцем и чувствами. Или малопонятной сущностью – возможно, кому-то так нравится больше.

Руки и ноги, органы чувств – лишь исполнители нашей воли, их действие или бездействие не отличает реальность от не-реальности само по себе. Так ли принципиально, используем мы их в определенный момент жизни или нет? Среди главных отличий снов от того, что мы именуем реальностью, часто упоминают то, что мы не можем контролировать сны. Но это тоже не так. Находясь внутри сна, мы также не помним той части жизни, что протекает наяву, и если смотреть на нее оттуда – она кажется такой же неконтролируемой, что и сон. И даже момент пробуждения не может контролироваться нами: мы не можем захотеть проснуться и моментально сделать это, так же, как по щелчку пальцев не можем погрузиться в сны.

Настоящая разница между так называемой явью и снами одна: сны нелинейны. Нанизываясь на непрерывную ось жизни, они не ограничиваются ею: разветвляются, как дерево с множеством ветвей на стволе, наматываются слоями, как рулон на втулку, обрастают мясом, как кость животного. Явь продолжается, не нарушая цепочки: ее бусины катятся друг за другом, будто в руках Алушты, неспешно перебирающей свое ожерелье. Сны же – за редкими исключениями – не продолжают друг друга, их набор кажется хаотичным. Они могут повторяться, но это свойство тоже не делает их ближе к яви, где повторение одного и того же от сна ко сну хотя и является нормой для большинства известных мне горожан, однако все рушат детали: вроде бы делаешь то же, примерно в том же порядке, но каждый раз все равно немного по-разному. Возможно, нам не удалось еще придумать такую линейку, чтобы суметь ею измерить сны, – да и, чего уж скрывать, эта задача мало кому интересна. Но если говорить обо мне, то за все пребывание в Башне я укрепился в мысли, что сны – это жизнь; хотя и в другом измерении, но это все та же жизнь. И она совершенно равна с явью.

Ни разу в Башне – ни до, ни после разговора с Фе в тесных коридорах промежуточного уровня – я не встречал проводов Сервера веры, но что, если они проведены прямо в сны? Каждому, кто родился здесь, кто идет вверх и кто нашел свое место?

Нет, это, наверное, глупость.

Но глупость и то, что, вспоминая, например, какого-нибудь человека – который ушел насовсем или с кем ненадолго простились, пытаясь воссоздать в своем сознании его образ, мы вспоминаем только то, каким он был по эту сторону сна. Чем занимался, что говорил, чем запомнился. Я убежден, что причиной тому – только нехватка информации, катастрофический недостаток сведений о настоящей, полноценной жизни человека. Ведь только представьте: знай мы ту жизнь людей, что за пределами яви, как изменились бы представления о них! Какими бы стали они в наших глазах? Остались бы теми, кого мы привыкли ими считать? Остались бы мы для них, узнавшие новую правду, теми, кого они знали как нас?

Эти вопросы обречены быть бесконечными, как я, например, или все мои прекрасные друзья обречены остаться в Башне, однажды приняв ее. Люди сокрушаются, что тратят целый пласт жизни – фактически половину – на какой-то бесполезный сон, якобы нужный только для того, чтоб «зарядиться». И мало кто жалеет, что тратит другой пласт, оставшуюся половину на собственно явь. Мало кто понимает то, что понимаю я: провести всю жизнь во сне, лишившись этой яви, могло бы быть не менее – а то и более – увлекательно, чем проживать ее здесь. Мало кто задумывается об этом, и меня, молодого работоспособного севастопольца, никогда не посещал этот вопрос. Но все давно изменилось, и, как бы мне ни хотелось откреститься от этого, изменился и я сам.

Ясность

Мои сны тоже менялись.

Сложно передать обычными словами, как я отоспался после Созерцания. Это был сладостный и мучительный сон. Но я понимал одно, еще не покинув его, – понимал настолько отчетливо, будто мне в сердце воткнут острейший нож и жить осталось всего пару-тройку вдохов и одно неизбежное падение на потяжелевшую вмиг землю – этот сон был явственнее яви, он был живее, чем жизнь, и, может быть, только благодаря ему я мог идти дальше и говорить всем, кого встречу на пути, что еще жив.

Если в городе моя жизнь была горизонтальной и протекала параллельно небу, в Башне ее движение стало направленным точно вверх: она превратилась в один бесконечный подъем все выше и выше, который стал и содержанием ее, и смыслом. При этом сны превратились в альтернативное измерение – не горизонтальное, конечно, что стало бы противоположностью яви; скорее глубинное. Они не уводили меня в запредельные дали, не показывали невозможное и несуществующее; они будто корректировали явь, уточняя, кто я есть на самом деле в данной точке своего пути и где я на самом деле, что это за путь и точка. Все, что показывали сны, да и то, как я это все пытаюсь объяснить, нельзя воспринимать буквально – они не особо хотели зависеть от того, где пребывало и чем занималось мое физическое тело.

Первые сны, едва я только поднялся в Башню, были пугающи и непонятны. Потом они отступали, но иногда возвращались вновь – в те самые моменты, когда я меньше всего был готов к ним: мрачный символизм «встречи» с Кучерявым, обернувшимся в итоге Фе, так и остался мне неподвластен. Но все же, если брать общий, усредненный коэффициент сна, то правда будет в том, что чем я выше поднимался, тем более прозрачным становился этот коэффициент. Конечно, не стоит бросаться к науке за помощью – наука мало что знает о снах, а этот коэффициент существует в моей голове, и нигде больше, я придумал его, чтобы располагать хотя бы какими-то, пускай и хрупкими, инструментами, чтобы объяснять то, что кажется необъяснимым.

Этот опыт привел меня к мысли, что жизнь и сон являются чем-то вроде сообщающихся сосудов – и есть нечто неизменное, что постоянно перетекает из одного в другой; это перетекание и есть жизнь, а то, что перетекает, – ясность.