Севастополист

22
18
20
22
24
26
28
30

Ясность – это константа и для яви, и для снов. Когда ее достаточно вокруг, сны опутаны туманом и страхом; их нужно разгадывать и расшифровывать – но люди не делают этого, так как не видят смысла. До какого-то момента не видел его и я; вдобавок ко всему, довольно долго было просто не до этого – на стороне яви разворачивались события покруче любых снов.

Но чем дольше реальность оставалась окутанной туманом, чем больше я сомневался в ней и порой – чего уж говорить – отчаивался, тщась разгадать замыслы Башни, тем прозрачнее и яснее становились мои сны.

Я мог видеть в них даже друзей – тех самых, кого явь вознамерилась скрыть от меня до самого конца жизни, выдавая это за мое решение и мой выбор. Видеть снова Тори, Керчь, да и того же Инкера, хотя воспоминания от встречи с ним были еще свежи, – для меня не могло быть ничего лучше в холодном смятении, которое одолевало, едва я оставался один; как правило, это случалось перед сном. Ведь, в сущности, сколько бы я ни прошел, как высоко ни поднялся бы, сколько бы ни повидал, я все еще был с ними. Я был простым парнем из простого города, который оказался непонятно где и даже если продолжает путь наверх, потому что не видит иных вариантов, то все равно страсть как скучает по гонкам и просторам Широкоморки.

Но как бы это ни звучало дурно по отношению к моим друзьям, оказавшимся вдруг за пределами моей яви, они не были главным. Главным было другое – в той части моей жизни, что протекала во снах, я мог видеть Севастополь. И, погрузившись в сон, забыв о событиях яви, вполне мог бы сказать, что не покидал его. Севастополь не изменился – он был, и я был в нем. Приходил, посещал его, возвращался. Что-то подсказывает мне, что это можно назвать безумием, но я знал, что это родной город бьется во мне, и я бьюсь о стены Башни, как пойманная в банку муха. Но если сон не поддается контролю яви, значит, и Севастополь-существующий-во-сне я не могу покинуть. Я буду в нем, хоть уйду в небо, хоть выше неба – вот что я понял тогда в том сне или очнувшись от того сна.

Я в Севастополе, и это не изменится, пока есть сон и явь, пока есть жизнь. Я не покидал его и не покину. Я в нем.

Я отоспался. Мне казалось, будто я проспал полжизни, будто пока я спал, в мире случилось столько событий, что какой-нибудь человек мог родиться и отмереть, пока они происходили, новую Башню могли построить по соседству с прежней, наладить движение восьмого троллейбуса, наконец, – а я все спал. Но это был не просто сон – я оказался дома.

Передо мной снова был двухэтажный город, неспешно пульсировала его тихая жизнь – ходили редкие люди, проезжали медленные автомобили, где-то под землей отъезжал от станции маленький поезд метро. И даже Башни вдалеке не было видно, словно она и не возвышалась над городом никогда. Милый, родной, добрый мой Севастополь! В котором мне никак не побывать теперь иначе, чем во сне. Мой город-мир!

Я шел по улице и узнавал каждый закуток, здесь все было знакомым и родным – куда бы ни завернул, я знал, что там увижу. До меня доносился запах близкого моря, и даже во сне я мог чувствовать его как настоящий, мне не казалось, это не было обманом: я действительно его чувствовал. Я шел на запах моря и улыбался, смеялся, но сквозь этот смех проступали слезы; я чувствовал себя живым. Прошел мимо спелой вишни, где множество красных ягод падали на асфальт, разбиваясь и оставляя на нем пятна. Не удержался, сорвал ягоду, протер и отправил в рот. Поморщился от кислого вкуса – нет, сон не собирался делать послаблений. Я уточняю это теперь, вспоминая и не прекращая удивляться; тогда же я быстро забыл, что пребываю во сне, а то и вовсе не думал об этом.

Яблоня, абрикос, черешня, улитки, низкие кусты, стрекотание кузнечиков и голоса птиц – все было ярким, настоящим, все жадно впитывалось в память, будто вода в губку, и это богатство и многообразие красок рождало столько же эмоций. Я ощущал радость, отдохновение, одухотворение, чувствовал, как глубоко проникало в меня счастье, пронизывало всего насквозь, разрывало изнутри, что хотелось кричать, бежать, лететь… Но сквозь все эти чувства проступало глубокое, тяжелое, опустошающее раскаяние – оттого, что я ушел отсюда, оттого, что предал город.

Потом я подошел к низкому бетонному заборчику – массивные перила на толстых, напоминавших вазы ножках. Он был потрескавшимся, и кое-где из бетона, как будто из открытой раны, торчали металлические штыри. Забор ограждал скверик – на перекрестке двух улиц, недалеко от дома, в котором я прежде жил. Я обогнул его и вошел внутрь, осторожно ступил на поросшую травой узкую дорожку.

В этот скверик я бегал, еще будучи совсем маленьким человеком, как только недалекие дали добро выходить за ограду. В нем не было ничего, кроме густых деревьев, протоптанных дорожек и деревянных лавочек. От старости те были подгнившими, кое-где не хватало досок или торчал острый кусок древесины. Но присесть все равно было можно, и я делал это всякий раз с радостью и удовольствием: болтал ногами, наслаждаясь тишиной, а когда вырос – перестал болтать ногами, мог и вовсе прилечь на лавку и долго думать о своем, предавшись небосмотру.

И теперь, во сне, я поспешил к лавочке. Если вдуматься, то что еще должно быть в сквере? Мнение севастопольцев было таким же, как и мое: все, что нужно для полноценного счастья, здесь уже было. Но случалось и невероятное – порой находились люди, желавшие разрушить эту красоту. Конечно, они так не говорили: мы хотим разрушить, у них находились другие слова. Но я понимал о них все с первого взгляда, и остальные горожане понимали, нахмуривали лбы. Было от чего нахмуривать.

Это случилось незадолго до того, как всю нашу веселую компанию пригласили в Башню. В городе появились люди, которые ходили по улицам и дворам и объясняли, что парки и скверы нужно менять, что такие, как есть, они «никуда не годятся», да и вообще сам город, совсем как их сердца, требует перемен. Я не слышал, чтобы город что-то требовал, но вот голоса этих людей сразу стали раздаваться слишком громко. Они рассказывали нам, что нужно изменить, доставали свои папки, полные листов с буквами и картинками, вручали их горожанам.

Проекты отдавали безумием: весь Севастополь предлагалось покрыть плиткой, совсем не свойственной городу; на Широкоморке, у мола и во всех парках и скверах – поставить бессмысленные фигуры, даже в лучших образцах которых не просматривалось ничего севастопольского, а в худших было откровенное глумление, как, например, в деревянной конструкции, представлявшей собой уменьшенную копию перевернутой Точки сборки. Берег моря эти люди предлагали закатать в обшивку – вместо естественного берега нанести камней, соорудить из них спуск под углом сорок пять градусов и залить клейкой массой, а когда спуск будет готов, раскрасить хаотично в разные цвета. Над морем планировали установить свое главное сооружение – длинную навесную дорогу на сваях, которая бы пролегала над водой и доходила до самой линии возврата. Горожане, преодолев ее, затем просто бы шли в обратную сторону и вновь возвращались на берег. Визуально же эта дикая конструкция выглядела недостроенной и вела в никуда. Практического смысла в ней не было и быть попросту не могло.

За все эти дикие идеи горожане прозвали странных ребят с папками ругательным словом «уебанисты». И только Керчи – из всех, кого я знал, – нравились их проекты; по этому поводу мы еще долго спорили на пустыре у Башни, пока Инкер не примирял всех, предлагая сменить тему. А потом, когда эти ребята невыносимо достали всех со своими идеями и город буквально не знал, что с ними делать, они вдруг неожиданно получили приглашение в Башню. Разумеется, они согласились, и как сложилась их дальнейшая судьба – никто не знает. Но я сомневаюсь, конечно, что из уебаниста может получиться севастополист – скорее всего, они застряли где-нибудь на Притязании. А может, еще и на Потреблении. Ведь, говоря по правде, те, кто больше всех рассуждает о планиверсумах да юниверсумах, часто мечтают совсем о другом – например, хорошо оттянуться в Супермассивном холле, а кое-кто – и втайне заглянуть в сопутку.

Я прошелся по скверу до самого дальнего края. Здесь, в окружении низких и хлипких хвойных деревьев, стоял неприметный монумент в виде вытянутой трапеции, на парадной стороне которой было написано слово «СЕВАСТОПОЛЬ», а над ним крепились два потускневших пятиконечника красного цвета. По-моему, никто в городе и не знал, что означают пятиконечники, почему их изображают и почему именно так, а не как-нибудь по-другому. В конце концов, в мире много традиций, не требующих пояснений – так ли уж, в самом деле, они нужны? Но я хочу думать, что это как-нибудь связано с близостью неба и космоса и намекает нам, севастопольцам, что мы единое целое с ними.

В нашем городе никто точно не знал, что находится в небе, но все были уверены, что там – небесное продолжение Севастополя: как земля под нашими ногами была Севастополем, так и небо над нашими головами и то, что выше него, – тоже. Севастополь был окружен границами со всех сторон, и только ввысь никаких границ не было. Мы верили, что ввысь наш город-мир был бесконечен.

А еще эти красные пятиконечники на монументе непонятно почему вселяли храбрость, силу и уверенность. Люди, которые жили здесь, уважали себя и могли за себя постоять, возникни вдруг необходимость. Да, Севастополь был мирным городом, в нем не случалось конфликтов, но, может быть, как раз по той причине, что мы готовы были его отстаивать. Пятиконечник означал мир как состояние, в котором живет город; он гарантировал его.

Но в тот момент сна, когда я стоял у пятиконечников, на меня навалилось тяжелое щемящее чувство. Оно словно пронзало насквозь, как ледяной стержень, вошедший в голову, и в тот же самый момент клонило к земле. И тогда я почувствовал невероятное – то, чего в настоящем городе просто не могло случиться. Воздух двигался. Я увидел, как колышутся ветви деревьев, как поднимаются с земли павшие листья и кружатся над нею, как треплет движение воздуха мои волосы и обдувает щеки, шею. Это было чем-то невероятным, ведь за всю жизнь, ни во снах, ни в яви, я не испытывал ничего подобного. И что-то похожее, кажется, творилось во мне самом.

Я чувствовал любовь и раскаяние. Нет, даже не так – я чувствовал бесконечную любовь и бесконечное раскаяние. У них не было линий возврата, они простирались повсюду – по всему моему сознанию, где я только был способен что-то чувствовать и понимать. Их задувало в меня, кружило, как эти несчастные листья, по всему бескрайнему полю моей души.