— Деревню мы нашу отбили… Всю, гад, пожег, живого места не оставил! — мрачнел Комков.
— Диво ли! — Корнев ерошил бороду и согласно кивал. — Немец, он завсегда немец, никакой жалости к славянству. Вон и в ту германскую… Тоже лютовал. И церкви поганил, и над людьми всяко разно изгалялся. Бывало, лампасы на голых ногах казаков вырезал… А сказать, чтобы вояка какой наособицу, — это еще поглядеть; хоша приказ чтит…. Мы, русаки, не лыком шиты. Товарищей своих вспомню, как мы у генерала Брусилова первого Георгия заслужить сподобились…
На другом конце стола чуть осовевший Андрюха медленно ронял слова в самое ухо мастера Михайлова. Рядом сидели братья Чудновы, столь похожие друг на друга погодки, что посторонний и не различил бы кто из них кто. Они и дышали враз, и сопели на один лад.
— Знавал всех я ваших… Ниче, ровное шло начальство. Мерзлякова возьми… Да Мерзляков, бывало, первый поручкается с каждым рабочим!
— Кожаков шибко завластный был! — напомнил Пайгин. — Тоже и в зарплате зажимал…
— Да уж нанесло его на нашу голову, — соглашался мастер Михайлов и покачивал тяжелой стариковской головой.
— Так, с Иванычем обратно пофартило! — забывшись, хвалил Романова Бекасов.
Тихон морщится, неудобно ему от этой похвалы. Спирт разболтался в лоцмане Бекасове.
Пайгин затосковал во хмелю, вспомнил своих, домашних. Подобрел худеньким личиком, ласковым говорочком мурлыкал в плечо Павла Логачева:
— Семейство мое, как жа… Боле, чем пальцев на руках! Куплю в ранешно, довоенно время лампасей… Облепят чады, гляжу — лиск, лиск и нету хунтика. Иссосали! Ковды теперь доведется сладеньким деток побаловать?.. Уж я, Паша, загадал — кончится война, тоже из первых зарплатских денег — два хунта в гумашках куплю. Самых-то дорогих!
От нар кто-то легонько приподнял песню, да тут же, как с гвоздя, сорвалась она. И за столом замолчали, как обрезался разговор.
Романов очнулся, смял мягкую наволоку грусти и не сразу понял, отчего разом стихли все и зачем это Нина в плечо толкает.
Все смотрели туда, к двери. Тихон повернулся и невольно вздрогнул — рядом, в свете висячей лампы, стояла Пана Сокова.
Пана улыбалась, худое бледное лицо ее было страшно неподвижностью натянутой улыбки, страшно пустотой больших серых глаз.
Мужики молчали. Видно, вспомнили тот вешний день сорок первого года, когда Кожаков Пану вдовой оставил. И оттого еще сплавщики поутихли, что знали — находит иногда на женщину, и страшна бывает она в своем диком безумстве.
А начальник-то ладил с Соковой. Твердо помнила она, кто постоянно дает маленькие бумажки на хлеб и угощает крепкой махоркой.
Петлину Пана тоже терпит. Эта и вовсе кормилица. Отвесит продавщица кусок от буханки, и тут же обязательно подставляй голову — погладит Сокова, да в придачу помычит что-то.
Женщина стояла с протянутой рукой, ждала слова Романова, он всегда начинал их разговор. Тихон уже успел догадаться, что домашние послали Пану за спиртом.
— Ты зачем?
Лицо Соковой искривилось в жалкой улыбке.