— Не торопись других судить, Романов. Ты встань с моим вровень — тогда куда понятливей будешь! Едучий, вишь, Федька… А знаешь, что чирей и тот за так не садится! Я ране-то каким был. Часом, заговорю — половицы гнулись от смеха, тараканы замертво сыпались с потолка…
Догадывался об этом Тихон и давно ждал, что Федор откроется, сам все свое выложит. Вроде и моменты подходящие выпадали, а вот не получалось… Всякий раз мужик улавливал подспудное желание Романова и переводил разговор на другое.
Улица не означалась, дома в темноте почти не угадывались, слабые, редкие уже огоньки в окнах, казалось, светились так далеко, что шагать до них да шагать.
Корнева побалтывало ветром.
— Я тебя за руку, а, Федя?
— Давай, как барышню! — весело разрешил Федор Федорович и вдруг вспомнил самим же начатый разговор. — Я что сердцем-то очужал… Уж больно жизнь-то меня крутила, да все по людской подсказке больше. Работать я люблю. С семи лет на пашне… Правда, отрывали от работы. Два года на германской, а после воевал уж и за Советскую власть. Вернулся эт-то домой, — я без памяти рад был, что опять до плуга дорвался.
А тут уж время колхозов приспело. Замешкался я. Пошто не поспешал… Это разговор, Романов, особый.
Обдувал Романова и Корнева крутой ветер, шли они и трезвели. Федор Федорович еще раз оступился в темноте и опять ругнулся:
— Не надоело слушать, а, Романов? Терпи, мой сказ долгий. Ладно, замешкался я с колхозом. А пошто? Как сейчас раскину умом — из-за соседа своего… Бывало, только сойдемся, а он мне словами нутро колет: такой ты сякой, Федька, а я бедняк… Выбрали его к тому времени председателем. Взорвет тут меня, кричу в сердцах: что, Никишка, хулишь Советску-то власть?! Нашел чем хвастать, бедняк ты у ней… Что, или власть тебя землей, противу меня, обделила? А может, каким особым налогом сушила? Ты, сосед, почему бедняк? А потому ты, Никишка, и захудал, и запаршивел, что из лентяев лентяй! Да по нашим ли, сибирским, местам бедовать. Лаптей никто спокон веков не нашивал, и без хлеба трудовой мужик за стол не садился. Да не ленись только! Ага, поди возьми что ягод, что рыбы, что зверя — ведь одним даровым жить в сытости можно! Эх, Никишка… И как ты робить собираешься в колхозе?
Корнев похлопал себя по карманам фуфайки:
— Ну, малина-ягода… Оставил серянки в клубе!
Тихон носил спички. Теперь, в войну, спрашивали их мужики часто.
— Держи! У себя оставь.
Федор Федорович согнулся, прикурил цигарку.
— Значит, не надоело слушать… Сам ты виноватый, Романов, разнутрил спиртом. Что же… Чихвостю напоследок соседа, я его и прежде чесал за лень. А он меня вредным буржуйским элементом обругал. Мужика с мозолями буржуем обзывать?! Да от меня-то полновесный прибыток государство наше имело — укреплял я государство! А от тебя кому какой прок был? На сходках вечно орал — вот и весь прок! Это ты, ты, лежебока, палки в колеса государству вставлял! Вижу, что вместе нам с ним не ужиться, председатель все же. Сорвался с места, исколесил много дорог по Оби, до вас добрался. Вроде бы и душа о земле тосковать перестала, обвык. Да тут Кожаков перевернул все нутро: ступай Корнев в конюхи — раз нет прежней силы. Живи как знаешь…
В темноте где-то рядом проглянул красный зрак низкого оконца, ударило в нос дымом.
— Не спит Семикина. Обутки сушит, соседка… — Корнев ткнулся в калитку и остановился. — Сказать собираюсь, Романов… Спасаешь моих парней от голоду — спасибо. То хлеба добавком кинешь, то сахаришку. В долгу мы…
— Рабочий человек в долгу не бывает. — Тихон крепко обнял Корнева за плечи. — Ты, Федор Федорович, того, обмякай! Надо! Ну, давай разбежимся. Трудно тебе на лодках?
— Тянусь. Другим-то хужее, в студеной воде бродят.
— Держись веселей!