…Ветер гудел и с набегу посвистывал. Изредка проглядывала луна.
Оставшись один, Тихон прислушался. Совсем рядом тяжело, накатно плескался Чулым, а на яру явственно, призывно шумел его молодой, сильный тополь.
Нина ждала там, у тополя…
Корнев чуть ли не на носки сапог ступал — боялся разбудить Мишку и Володьку. Очень не хотелось, чтобы сыновья нетрезвого отца увидели. Перед детьми Федор Федорович держался строго, спуску себе ни в чем предосудительном не давал — пусть после добрым словом вспоминают родителя.
Корнев не разделся, лампешку не зажег, присел к столу и, все еще возбужденный остатками хмеля, мужицким застольем в клубе, неожиданным разговором с Романовым, с радостью ухватился теперь за мысль о трудной своей прошлой и теперешней жизни. «Не та она, жизнь, была, чтобы разводить куражи да обрастать грехами. Только малость пожил, едва заломил шапку, порадовался трудам рук своих, а тут… жена умерла. Война. Работал дуроломно — иначе не умел — надорвался из-за того же Романова, а ушел с реки — заработок обрезался. Вот и поднимай, Федюха, двух сынов, как хошь ты их поднимай».
Половина дома, в которой бедно ютился Федор Федорович, разделена надвое большой русской печью. Ребята спали у порога на топчане. Ни матраца у них, ни белья постельного, на обитой ветоши ночами маются. Старший, Володька, постанывал, Федор Федорович встал с лавки, поправил шубу на сыне, прошел в переднюю половину, ощупкой разделся и в темном сыром углу улегся на жесткую деревянную кровать.
За окном безучастно помаргивала сквозь бегущие тучи голубенькая луна, слышно было, как хлопал ветер чердачным ставнем — одиноко, тоскливо и холодно было лежать Корневу под жиденьким стеганым одеялом.
Спирт еще не вышел весь, еще будоражил, острил сознание, и самые разные, самые набеглые мысли томили Федора Федоровича. Уже привычно знакомыми, почти заученными словами горе и обида из груди толкались. Но в эти дни укреплялось в Корневе и другое, очень и очень важное для него.
Федор Федорович затихает на кровати, прислушивается к себе, ему хочется и не хочется признаваться в этом другом.
Тоже вот через мучительство, через коросту тех горьких обид и болей проросла новина. Это еще до выхода в бригаду Михайлова… Пришел утром с конюшни, а Володьки, а Мишки дома-то нет. Сперва подумал, может, за грибами утянулись. Оказывается, вицы рубить с Кольшей Семикиным убежали! Ой, ревниво зыбнуло тогда сердце в груди, и ревность та была особая, злая… Когда перекипел, одумался — далеко странные, непривычные мысли затянули. Озадачился в тот вечер Федор Федорович, некое смущение и даже стыд захватили мужика. Назавтра утром, когда сыновья опять собрались «подмогнуть самолеты строить», он, все еще внутренне протестуя, сказал, однако, самому себе: «На мир тратиться надо, надо…» Это в тот день, когда Киняйкину ногу сломало.
Федор Федорович вздыхал на кровати.
«Киняйкин, слышно, ворочал березу до самой последней усталости. Сын, сказывают, у него на фронте. Что же, тут ясней ясного, зачем мужик рвал себя на работе. Да, верно, всех одним узлом война повязала… И так оно по чистой правде выходит, так оборачивается, что сын Киняйкина и за Володьку, за Мишку воюет, а его ребятки солдату посильной подмогой… И еще прими, Федюха. По той же правде получается, что дети-то малые отца в добром опередили…»
Увезли Киняйкина в больницу леспромхоза, нашумелся и ушел Романов, а Корнев долго не возвращался тогда в конюховку. Присел у ворот на лавочку и все глядел, как набухал холодной речной сыростью поздний сумрачный вечер. Дождался рабочих, они шли от Боровой тяжело, плотно, и твердость их голосов уже вызывала зависть, осознанное желание быть причастным к их делам и заботам.
Федор Федорович вдруг вспомнил о клубе, мысленно перенесся в зал, где гудели подвыпившие мужики. Выплыло из махорочного дыма большое, красное лицо Виктора Комкова, вспомнил Корнев, как фронтовик рассказывал о новых орденах Александра Невского, Суворова и Кутузова.
Сейчас, обмыслив новость, Федор Федорович обрадованно шептал в свалявшуюся бороду: «Это он правильно надумал, и на одном „ура“ далеко не уедешь, не та война… Так, так! У какого русского, с тем же святым Невским да с Кутузовым, для боя душа не воспарит!»
Хорошо думалось Корневу. Он и себя к войне, к полководцам как-то причел. А причел, и собственное свое назначение разом увидел. Так оно теперь, по легкой ночной мысли, выходило, что топай ты, Федор, в район к военному комиссару: года не вышли, на фронт желаю!
Успокоенный во всем, наконец Федор Федорович закрыл глаза.
И вот они стояли рядом и не знали, что сказать друг другу. А каждый ждал настоящего часа — все последние дни только и жил томительным ожиданием этой встречи.
Раманов шел к тополю со смешанным чувством, в котором открытая радость перемежалась с давней, затаенной горечью.
Ревность к Геннадию, жгучая ревность к мужу Петлиной, все еще мучила его самолюбие.