Чародей

22
18
20
22
24
26
28
30

– В какое положение? Не пойму, о чем ты.

– Мать и сын – любовники! Я что, должна развернуто объяснять? Неужели тебе не мерзко? Ты можешь спокойно стоять и смотреть, как меня вовлекают в омерзительную непристойность? Твою собственную жену? Его мать?

– Ну-ка, Лил, эти разговоры ни к чему. Давай-ка я тебя провожу наверх. Выпьешь лекарство, что доктор Кэмерон прописал, и хорошенько поспишь. Ты вся извелась.

И они начали подниматься по лестнице: мать рыдала, отец нежно успокаивал ее, но явно думал о том, как все это ему обрыдло, и мечтал отделаться поскорее. Меня сильно потрясла сцена с матерью, и я впервые в жизни прибег к отцовскому виски в серьезном количестве. Я и раньше украдкой пригубливал, но теперь налил себе на добрых три пальца и плеснул в стакан родниковой воды. Я пытался рационально обдумать происшедшее, но оно сильно ошарашило меня, и я никак не мог рассуждать хладнокровно. В те дни матери обладали невероятной, мистической силой, а само понятие материнства коренилось в религии. Я понимал только, что спровоцировал ужасный скандал – насколько мне было известно, неслыханный в истории семьи, – что я оскорбил стыдливость и достоинство матери, и, что хуже всего, внезапно узнал, что она считает отца дураком, и таким образом обнаружил раскол в собственной семье, о котором не подозревал доселе. Я мариновался в скорби не меньше часа, а от непривычного виски стало только хуже. Тем временем отец наверху, в спальне, старался быть как можно нежнее с рыдающей женой и ждал, пока подействует выписанный доктором Кэмероном хлоралгидрат и она уснет.

На четвертый день после этой сцены я сел на поезд до Торонто, чтобы приготовиться к учебе в университете. Дома все эти четыре дня было в основном тихо, и мы обращались друг к другу с ледяной вежливостью. Думаю, мать хотела, чтобы я сжег Фрейда и на коленях молил о прощении. Но я смотрел на дело по-другому.

Отец больше не возвращался к этой теме, кроме одного раза, когда мы вдвоем сидели у камина, в котором горел огонь, как обычно в начале сентября. Мать «ушла к себе».

– Знаешь, я много думал про эту историю. Про Эдипа. Наверное, в том смысле, в котором ее обсуждает автор, она имеет некоторый смысл. Я вижу. Если посмотреть на младенцев – например, в резервации, – то можно понять, о чем он. Но мне одно непонятно: а что же девочки? Они хотят убить мать и выйти замуж за отца? Но это как-то не вытанцовывается, потому что отец их не кормит, не качает и не поет колыбельные; он все равно остается оккупантом, верно ведь? Как насчет девочек? Они в самом деле так сильно отличаются от мальчиков?

У меня не было ответа.

– Не знаю. Кажется, он об этом говорит в следующей книге, а я ее еще не читал.

– Значит, ты не знаешь, что думать, пока не прочитаешь об этом в книге, – прокомментировал отец. И я совершенно точно понял, что он не глуп.

4

Университет требовал, и весьма разумно, чтобы любой желающий изучать медицину для начала получил степень бакалавра искусств. Иные нетерпеливые юные медики считали, что это напрасная трата времени; они понятия не имели, что медицина – профессия образованных людей. Возможно, они не виноваты, потому что откуда бы им было об этом узнать? Традиция образованности элиты в Канаде находилась при последнем издыхании; она никогда не была особенно сильна, но тогда в обществе хотя бы господствовала идея, что к некоторым профессиям прилагаются жесткие воротнички, неработающие жены, горничные и порою пятичасовой чай и что желающие вкушать эту роскошь должны обладать хотя бы зачатками культуры. Степень бакалавра искусств не то чтобы делала своего носителя культурным человеком, но, по крайней мере, это был реверанс в сторону великой традиции.

Степень бакалавра искусств я получил без труда. В Колборне меня научили учиться (чему не обучалось большинство моих ровесников в государственных школах), так что я запросто выполнял разумную, но не слишком трудную программу, и у меня оставалась куча времени, чтобы получать настоящее образование. Потому что, как я уже понял, настоящее образование – когда изучаешь то, что хочешь знать ты сам, в противовес тому, что ты должен знать по мнению каких-то других людей.

Я читал все книги Фрейда, которые удалось достать; я предпочитал не брать их в университетской библиотеке, а покупать. В те годы студент, берущий в библиотеке подобные книги, рисковал привлечь нежелательное внимание, ибо канадцы питали значительное предубеждение против великого венского доктора. Мне сказали, что профессорско-преподавательский состав медицинского факультета и врачи-психиатры – ну, какие тогда были в Торонто – единодушно сочли Фрейда мыльным пузырем. Пузырем в ночном горшке, как выразился один остряк-невропатолог.

Не то чтобы они о нем ничего не знали. Те, кто учился в университете до Первой мировой, помнили, что среди них нашелся один приверженец Фрейда и что они его невзлюбили. Он был не слишком общителен и порой резок. Он не скрывал, что считает Торонто захолустьем, а его претензии на культуру – смешными. Он кисло шутил, обыгрывая слово «провинциальный», фигурирующее в нашей правительственной системе и в полной мере относящееся к месту его собственной работы – государственной больнице для душевнобольных. По его словам, многое, что говорилось и делалось в этом учреждении, было поистине провинциальным. Но тем дело не ограничивалось: он проживал в Торонто с сестрой и какой-то другой женщиной – а кем же она ему приходилась? Подозрение уступило место уверенности, и приличные семьи начали опускать перед ним решетку замковых ворот.

Я быстро узнал об этом, навел справки и стал совершать частые путешествия на Брансвик-авеню, которая тогда располагалась на самой окраине города; я стоял и благоговейно созерцал дом, в котором доктор Эрнест Джонс[29], со временем проявивший себя как один из самых верных сподвижников Фрейда, написал свое классическое исследование «Гамлета» и великолепную монографию о кошмарных снах. Даже если он содержит любовницу – что с того? Я бы и сам завел себе любовницу, будь у меня возможность ее найти. Но девушки, которые попадались мне в университете, были не из таких – а может, я просто имел преувеличенное представление о собственной неотразимости.

Я серьезно заболел психоанализом, читал о нем все, что мог достать, и несколько лет находился во власти его чар. Мне пришлось побывать на фронте Второй мировой, чтобы поумерить свой фанатизм и найти направление, в котором я двигался с тех пор. Но все годы своего бакалавриата и потом медицинской школы я был фанатиком фрейдизма, хоть и молчаливым.

Со временем сведущие люди перестали ненавидеть или обожать Фрейда и прониклись равнодушием или покровительственным отношением к нему. Но вероятно, самый большой след Фрейд оставил в мире несведущих людей. Теперь все, кому не лень, болтают о «комплексах», приписывают неудачи взрослых детским переживаниям, ищут в снах зашифрованные послания и владеют словарем заболтанных терминов, ведущих происхождение от Фрейда, Юнга, Адлера, Кляйн и бог знает кого еще, и в этом смысле – в довольно узком смысле – великая цель Фрейда достигнута. Ибо я считаю, что еще на заре XX века Фрейд протрубил побудку, желая, чтобы человечество осознало происходящее в темных глубинах души и отныне стало жить по-другому. А человечество, уже в который раз за свою историю, частично расслышало призывы пророка, частично поняло, что он говорит, исказило и опошлило ту часть его учения, до которой удалось дотянуться. Но кое-чего Фрейд достиг. Он пробил несколько дыр в стене человеческой глупости и непонимания.

А в том, что касается меня? Я думаю, мой извод ранней религии фрейдизма – первой религии, адептом которой я стал, – нужно зафиксировать в истории болезни, если я хочу хоть когда-нибудь, пускай даже в нынешнем преклонном возрасте, как-то осмыслить историю своей личной и профессиональной жизни.

Единственное усвоенное у Фрейда, чего я никогда не растерял и что даже укрепил с годами, – привычка внимательно наблюдать и прислушиваться в отношениях с остальным миром. Научиться видеть то, что у тебя прямо под носом, – это задача, и притом нелегкая. Она требует определенной неподвижности духа, которая вовсе не то же самое, что безликость, и совершенно необязательно сопровождается унылым затворничеством.