И моряк неизвестно почему, подчинясь безоглядному доверию, рассказал этому подсолнуху все. Рассказал сдержанно, не торопясь, глядя то за окно, то в темневшие непонятно глаза человечка, не сглаживая печали, не умалчивая подробностей. Досказал, бросил в граненую пепельницу папиросу, закурил свежую.
— Вот так, братишка. Не пойдешь во флот?
Подсолнух посмотрел с некоторой скукой и спокойно сказал:
— Пойду.
Моряк — не весело, но, впервые за все эти дни, с облегчением — засмеялся.
А золотая Украина неслась и покачивалась за фирменными, блестящими стеклами. Вечерело. Старики сидели на лавочках, над огородами носились стрижи, пацаны гоняли мяч в сиреневой пыли. Девчонка-почтальонша катила на велосипеде по узенькой тропке. Поезд замедлял бег. Моряк вынул из-под столика чемоданчик, бескозырку с огненно-черной гвардейской лентой.
— Ну, бывай. Спасибо, браток. Держи краба.
Пожал (мелькнул в последний раз силуэт эсминца) худую ручонку, двинул к выходу. И когда поезд остановился, помахал еще огненными лентами с низкого перрона, за стеклом, посадил бескозырку на затылок, на каштановые кудри, и ушел к пыльной поселковой площади, гвардии старший матрос.
Высокий обелиск.
Нужно сказать, что в бухте Веселой, поселении сравнительно новом и состоящем почти сплошь из часто сменяемых, молодых и очень здоровых людей, имелось тем не менее свое кладбище. Оно находилось далеко за городком, на окраине леса, по ту сторону пустоши, на которой уже после образования кладбища устроили посадочную площадку для вертолетов. Здесь, под черными осинами, покоились: бабушка Фрося, нянечка бригадного лазарета, скончавшаяся тихо от глубокой старости; конюх (в хозяйстве бригады, кроме свинофермы и теплиц, была и своя конюшня) Григорий Иванович, утонувший в том самом болоте, по которому он, не зная бед, ковылял не один год на своей деревяшке, собирая ягоду на продажу и на домашнее вино; умерший от менингита мичман Анпилогов; жена лейтенанта Перепелкина, унесенная в три дня воспалением легких (сам лейтенант попросил перевести его в любое другое место и уже, говорят, стал на Балтике капитаном второго ранга; не женат); тринадцатилетний Шурик Малышев, сын предыдущего начальника штаба, разбившийся в сопках на отцовской «Паннонии», и четверо моряков, экипаж рейдового бота, много лет назад погубленного шквалом на коротком и, казалось бы, безопасном переходе в восемь миль. Андрея Воронкова опустили в камень на самом берегу, на открытом и голом месте, где никто не решился поставить избу или дом по причине безнадежных и выматывающих душу ветров.
Как появилась мысль сложить над могилой каменный знак, никто уже толком не помнит; говорят, что, готовясь уехать домой, о нем беспокоился и хлопотал, ходя с корабля на корабль, радист с «Алтая» Паша Зубков. Поздней осенью, снежной, метелистой ночью ушел «полста третий» из бухты в Сорочью губу. Больше Шурка, Иван и Кроха в бухте Веселой не были; в конце января, в сумерках, под марш «Прощание славянки» отвалили они на борту
Матрос как нечто обобщенное являет собой
Случилось то, чего никто на бригаде предвидеть не мог.
Высокий обелиск, сработанный матросскими руками над могилой Андрея Воронкова, стал приметным навигационным знаком. Сначала местные штурмана отмечали его для себя сами; через несколько лет Гидрография официально занесла его на карты. А еще несколько лет спустя третий штурман на лесовозе «Вытегра» Валька Новиков развернет очередной лист карты и прочтет:
— Что вы говорите, Валентин Николаевич? — спросит не оборачиваясь рулевой, зеленый совсем пацан.
— На карте: могила матроса Воронкова. Старшиной первой статьи был Воронков.
— А вы почем знаете? — не слишком почтительно скажет рулевой.
— Служил с ним здесь. В бухте Веселой.
— Ве-се-лая? Тут? Это, Валентин Николаевич, чисто юмор висельника.