Вилку, прямо сказать, Шура завел сдуру.
Он просыпался задолго до подъема, до рассвета и сразу томительно чувствовал: осень. Осторожно гремели сапогами по трапам, будили тихо вахту, рабочих на камбуз; где-то далеко звякали люки… Осень стояла в звуках, в холоде железа, в слепой толчее мелких волн за бортом. Как хотелось спать по первому году! как хотелось спать — всегда: на занятиях, на вахте, на камбузе у гудящей, жаркой форсунки… Теперь он подолгу лежал, невнимательно разглядывая туманный, плывущий от света синей лампочки белый подволок.
Осень стояла в кубрике, наполняя его до краев.
Заветная, вымоленная, последняя флотская осень принесла лишь беспокойство и разлад. Недовольно, бесшумно он спрыгивал вниз, натягивал тельняшку, суконные брюки, набрасывал на плечи бушлат и поднимался по трапу. Чистые и промерзшие коридоры, редкий ночной свет. На камбузе гудел огонь. В дежурной рубке — помятое со сна лицо Блондина. «Привет… Как дежурство? Дай сигарету». Желтый свет, хмурая синь в зарешеченном портике, ветер… Моторист, молодой, с красной повязкой, глядел с грустным укором: спал бы и спал старшина, на осеннем рассвете сон — омут. В умывальнике, где над оцинкованным желобом торчали три надраенных крана и скрипел под сапогами сухой желтый кафель, он долго, неодобрительно разглядывал себя в оправленное сталью зеркало. Почти незнакомое, неуловимо постаревшее лицо, глаза… нехорошие, прямо сказать, глаза. Застиранная, изношенная тельняшка, повидавший виды бушлат. Новыми были погоны. Он стал старшиной команды и единственным главстаршиной на корабле.
От этого, от новых погон, а больше всего оттого, что близок был срок уйти с корабля, возникла и укрепилась легкая отчужденность. Он был уже чужим для молодняка, что весело, словно играя в лихую флотскую службу, шнырял по кораблю, мелькал в отсеках, горловинах… То же чувствовал Кроха, и Иван, и вовсе чужим казался первогодкам вернувшийся из долгой командировки Женька.
Что-то хмурыми, малоразговорчивыми стали они, прослужившие на этой посудине больше всех…
«Команде вставать! Койки убрать!»
Он сказался больным, чтобы не бегать на зарядку; дивизионный врач только посмотрел в глаза и кивнул: верно, болен. Из кубриков, заправив койки, тянулись наверх, в гальюн; на юте наспех закуривали. Тяжелая сырая хмурь катилась над ютом, над желтыми фонарями. Сердитый, непроснувшийся Иван тряс головой, хрипло: «Напрра-ву! На стенку бегом! марш!» — и три десятка не оформившихся, сосредоточенных со сна мужиков в тельняшках и сизых штанах убегали, грохоча сапогами по бетону стенки. Неторопливо он сходил с корабля. Горькая синяя осень. Мимо складов, фонарей на деревянных столбах, мимо колючей проволоки и озябших часовых он шел к морю.