Чулымские повести

22
18
20
22
24
26
28
30

— На охоту, так на охоту. Я — за!

— Замётано!

Лукьян первым встал из-за стола, его борола пьяная сонливость. Не сдержал зевоты, слабо улыбнулся.

— Ну, солдаты, кислая муниция… Вы уж как хотите, а я поспать намерен. Как и вправду надумаете в лес — припасы к ружьям в кути, на полке. Ружье твое, Степша, наготове, я тут за ним доглядывал, недавно смазал. И вот что: пулевые заряды отдельно лежат — слева, в ящичке. Возьмите и с пулечками патроны, мало ли что! Медведи поднялись, голодные они сейчас, злые…

6.

Вовремя — еще в окнах и светать не думало, подняла ребят Прасковья. Она знала сколько ходьбы до токовища, умно прикинула сколько шагать хромому Андрею до Рябиновой поляны.

Петух уже пропел, ночь была на перевале.

На дворе задувал ветер, по-апрельски шальной, порывистый. Небо, однако, оказалось чистым, вспыхивало звездами, рассеивало стылую, шумную темноту леса, и Степан уверенно вел приятеля то открытыми полянами, то знакомой ему тропой — прямил путь, обходя и заслоны кустарников, и буреломные завалы.

Тайга и ночью дразнилась, будоражила весной. Мягко сплетались на ветру оттаявшие вершинные сучья берез, в чащобах с протяжным шуханьем оседали последние снега с наклонного сухостоя, отовсюду несло запахом хвои, мягкой сыростью ивняков, прелью старых, обогретых уже пней и трухлявых валежин.

Андрей по-мальчишески волновался. Он никогда не охотился на глухарей, скорая возможность снять царственно-большую, с детства таинственную птицу и сейчас казалась ему несбыточной, отдаленной.

Он был в фуфайке, приятно ощущал прилегшую тяжесть ружья к спине, с радостью ловил и различал полузабытые ночные звуки тайги, но из сердца-то не уходила памятная и обидная горчинка: одна-единственная охота на его счету. А потому одна, что не разрешалось иметь спецпереселенцам охотничьи ружья. Только перед уходом на фронт Андрей впервые взял в руки старую переломку, которую доверил ему старый чулымский чалдон. Тогда, в августе, он убил трех уток и был опьянен счастьем охотничьего азарта, сознанием того, что принес матери такую редкую пищу, которая освятила голодные дни настоящим праздником.

Вчера Андрей признался Степану, что впервые идет на глухариный ток. Тот сразу принялся наставлять приятеля:

— Ничево, лиха беда начало. Ружья у нас пристреляны, заряды лучше не надо, как раз для глухарьков. Дойдем до места — там осторожничай, там напрягись. Запел глухарь, зауркал — шагни, а затих он, и ты замри.

Наконец Степан остановился. На сухом, уже обдутом выворотне посидели, наскоро покурили и тут же встали. Старательно гася окурок, Степан заботливо спросил:

— Не натрудил ногу?

— Терпимо.

— Терпи, Андрюшенька. Теперь тихо, н-ничево такова. Поглядывай! Ток тут небольшой — увидишь две сосны, сразу кидай на них глаза, наши. Ну, двигай. Я заберу влево и стреляю первым, первым!

У Рябиновой поляны их и застало утро. Небо все больше занималось знобким рассветом, ярче прорезывались наверху стволы деревьев, а черные кроны сосен наливались холодной влажной синью.

Андрей засунул за ремень госпитальную палку. Заметно припадая, шел с той сосредоточенностью, когда надо чувствовать и сторожить каждый постав нетерпеливой ноги. Он не сразу услышал глухариное токование, не сразу понял, что сухое, вроде бы и не живое пощелкивание, этот своеобразный деревянный перестук, это странное шипенье и есть зоревая песнь его сказочной птицы детства.

Слева серой тенью проступил в рябиннике Степан и замер у высокой ели. Остановился и Андрей — две огромные сосны вздымались перед ним чем-то мощным, недоступно высоким.

Неизведанное, странное состояние переживал Андрей. Вдруг ему захотелось раствориться, стать невидимым, обрести невесомость, мягким пластом белесого тумана легко подняться до широкого разброса огромных сучьев сосны и там, невидимому, разглядеть ликующую в своей страсти птицу: близко заглянуть в ее живые, огненные кольца глаз, коснуться ее твердых, трепетных крыльев, забыть, что подкрался убить, что решился оборвать эту страстную песню…