Тополя нашей юности

22
18
20
22
24
26
28
30

Виктор переезжал из района в район, работал помбуром, бурильщиком, стал мастером.

Случилось так, что на шестнадцатом году поисков буровые вышки поднялись и на соловьевском поле — одна на песке, другая прямо на болоте. Соловьевцы, чуткие ко всему новому, подались на буровые — на заработки. Пошел в подчинение к племяннику и Аркашка Шлег. Было ему уже за шестьдесят, жил он бобылем — ни жены, ни хаты. Устроившись на буровой, он при всяком удобном случае похвалялся на людях, что лет через десять Соловьи станут городом, и там, где теперь песчаная улица, ляжет асфальтовый проспект. Ему верили и не верили…

Нефтяной фонтан ударил осенью, в пасмурный, мглистый день. Болотце за несколько часов превратилось в желто-черное озеро. На буровой качали, подымали на «ура» Виктора. А Аркашка — сразу в село. Выпачканный с головы до ног, он, точно одержимый, бегал по улице, заглядывал чуть не в каждый двор и, показывая бутылки с черной маслянистой жидкостью, счастливо, как ребенок, смеялся.

1964

СОЛДАТЫ ВЕРНУЛИСЬ

Перевод Л. Филимоновой

Горбач приехал в город, на свою первую заочную сессию, хмурый и злой. То, как обошлась с ним Клара, было похоже на измену.

От вокзала до почерневших, со следами пожара и великого разрушения коробок университетского городка — две сотни метров. Дорога пролегает через пристанционный базар, такой же шумный, гомонливый, как и тогда зимой, когда Горбач приезжал поступать в университет. Торгуют здесь чем хочешь. Милиция следит только за тем, чтоб не дрались.

Припадая на простреленную ногу, Горбач тащил тяжелый чемодан, который содержал в своем объемистом чреве все, без чего не может обойтись заочник в эти сорок дней экзаменационной сессии: книги, бумагу, белье, не очень завидный запас харчей и даже маленькую — под одно ухо — подушечку, туго набитую паклей. «Братишка» с пронырливыми глазками, в шинели внакидку подумал другое.

— Браток! — дернул он Горбача за рукав гимнастерки. — Где мы виделись? Ты, случайно, не был на Первом Прибалтийском?

Горбач наклонился к самому его волосатому уху и шепнул что-то такое, от чего «братишка» ощерил острые, редкие зубки.

— Свой в доску. Хочешь без маскарада? Ореховое масло, сигареты «Кэмел», по-нашему — верблюд. Костюм от Юнры, новенький, неношеный. Сало случайно не везешь?

— Везу.

— С барыгами не вяжись. Я все-таки фронтовой кореш. Этого не надо? Редко где найдешь. Голенькие, во всех ажурах… — Он хихикнул, ткнул под нос, развернув веером, набор порнографических открыток. И тогда Горбач что было силы ударил его по немытой, бурой ладони, и «братишка» с лютыми угрозами и руганью, встав на колени и оглядываясь по сторонам, начал торопливо собирать рассыпанное по мостовой дефицитное добро.

День начался плохо. Как бы там ни было, а драться не стоило. Опять он сорвался. Первый раз — недели две назад, в деревне, когда на ситцевой порванной рубашке сына кузнеца увидел приколотые отцовские медали. Одноногий, опухший от недоедания кузнец Тимох, фронтовик с первого месяца войны, отдал их сыну вместо игрушек.

Был летний вечер. Разрушенный каменный город глядел темными провалами подъездов; редкие, со светлым глазком огня, человеческие жилища возникали в самых неожиданных местах: гнездились на верху черных коробок, одинокой точкой блестели на пустыре, но чаще всего проглядывали под самыми ногами из подвалов. Лучше чувствовал себя деревянный город, расплывшийся улицами и переулками, в стороне от главной магистрали. Там живая, почти непрерывная цепь огней, окрашенных цветами довоенных абажуров, заросли сирени за штакетниками и многоголосый гомон перенаселенности. Город жил. Вечерние улицы полны людей, очереди возле дощатых будок, где качают пиво и по коммерческой цене продают папиросы. Звенит гулкий трамвай, и все скамейки в скверах заняты парочками.

Побродив по городу, Горбач вернулся в общежитие. Тут был когда-то учебный корпус — широкие гулкие коридоры, огромные, забитые фанерой окна. В полутемном, с одной только электрической лампочкой, вестибюле танцуют под аккордеон студентки стационара с заочниками. Стационарницы должны были разъехаться, но что-то задержало их в городе: то ли они отрабатывают обязательный месяц по разборке руин, то ли опоздали с экзаменами. Горбач танцевать не мог, да и не умел. Он стоял на лестнице и, прислонясь к перилам, смотрел вниз. Играл демобилизованный офицер с тремя орденами на левой стороне расстегнутого кителя. По выщербленному паркету шаркали кирзовые сапоги и довоенные еще туфли-лодочки, девчата клали белые руки на плечи парней, обтянутые гимнастерками, и входили в круг. Плыла печальная музыка, и по серой стене прыгали тени.

До первого экзамена была беготня на лекции в уцелевшую школу, где рослые заочники сидели на низеньких, скрипучих партах первоклассников и торопливо записывали тезисы лекций. Преподаватели, как и представлял себе Горбач, чуть ли не все были чудаками: заложив руки за спину, они расхаживали по аудитории и с видом первооткрывателей бросали в зал бесспорные истины своих наук. Особенно запомнился низенький, щуплый Вигдоровский, читавший литературу Древней Греции. Молодой еще, он отпустил усы, на узких плечах носил широченный, заграничного происхождения пиджак, желтые краги с гетрами и обладал на диво зычным, артистически поставленным голосом. «По Древней Элладе бродили аэды…» Он говорил так, что сомневаться было нельзя. Нужно было настроиться на одну с ним волну и верить, что сказанное им составляет основу жизни.

Горбач аккуратно вел конспекты. Ему нравилось то, что у всех преподавателей, читавших им, заочникам, было твердое убеждение в том, что знать их предмет обязательно, иначе нельзя — не проживешь на свете.

В огромном круглом павильоне городской столовой, чем-то напоминавшем зал заседаний рейхстага, на обед заочникам давали тарелку красного, как кровь, борща, заправленного опенками, и две ложки каши. За вилку и ложку нужно было оставлять в залог документы. Преподаватели кормились тут же, и Горбач видел, как важный, страшно крикливый на лекциях доцент Буран прятал в карман после обеда недоеденную пайку хлеба. Студенты предлагали ему кусок бумаги, чтобы завернуть хлеб, но он, сделав величественный жест рукой, неизменно отказывался.