Тополя нашей юности

22
18
20
22
24
26
28
30

Она слушала внимательно, сидя напротив него за столом, подперев щеку рукой, и ее смуглое, чернявое лицо было задумчиво-спокойным.

— Бывает, — сказала она, выслушав его путаную, непоследовательную исповедь. — Может, устала ваша жена, а может, другое… Но вам ли, мужчинам, горевать? Заведете себе другую, так она мигом опомнится… У нас, баб, нюх на это острый…

Он снова ходил несколько дней под впечатлением разговора с хозяйкой, удивляясь той простоте и ясности, с которой она поставила все на свое место. Он как бы начал успокаиваться. В его отношениях с женой была неопределенность, и он был рад теперь этой неопределенности. Сейчас ему довольно легко удавалось отгонять мучительные, беспокойные мысли.

3

Дни плыли в солнечной, бархатной дымке. Лето шло к концу, все более обогащаясь красками. Костровицкий, бродя возле озера, ловил себя на странном ощущении: о себе самом он думал как о постороннем. И казалось, что он лучше, чем кто-либо другой, знает этого другого, незнакомого, противоречивого и даже загадочного.

Он никогда раньше не думал, кто он, доверяя внутреннему чувству, которое руководило всем тем, что он делал и чего добивался. Это внутреннее чувство подсказывало, что он, Костровицкий, человек неплохой, неглупый, но неровный, склонный к срывам и неуравновешенности. Сам он давно ощущал и проверил на опыте, что у него есть то, что обычно называют волей, но это качество его характера проявлялось неярко: на людях он был и ровный и уверенный и умел на других производить впечатление, что сам верит в то, что говорит, но, оставшись наедине с самим собой, был очень часто во власти рефлексии и странной расслабленности. Об этом мало кто знал, но, пожалуй, хорошо знала жена. Да, лучше всех она. Поняла ли она, почувствовала ли его до конца?.. Ей больше, чем кому-либо другому, приходилось видеть его слабым и безвольным. Она знала все надоедливые подробности его быта, плохие стороны его характера и, видимо, сравнивая то, кем он казался на людях и что о нем говорили другие, с тем, что знала о нем сама, пришла к незавидному выводу.

К повседневной, практической жизни он был приспособлен мало, бремя домашних обязанностей ложилось на жену. Она же еще и работала. А он требовал к себе внимания, вернее говоря, даже не для себя, а для того дела, каким занимался, требовал, доверяя особому внутреннему чувству, подсказывавшему, что он имеет право на эти жертвы во имя жестокого, безжалостного бога, которому служил сам.

У нее была своя жизнь, свои стремления, интересы, с которыми он очень мало считался. Много раз жена пыталась рассказать ему о своих заботах и неприятностях на работе, он слушал ее со снисходительной улыбкой, как что-то детское, не совсем серьезное. Да, он ее очень обижал этим. В его безразличии, невнимании к жизни жены, видимо, была причина того, что и она начала отвечать ему таким же невниманием. Но если бы это было только невнимание, он так не волновался бы, у него не пропал бы даром год жизни. Теперь он знал, пожалуй, наверняка, что жена разочарована в нем, недовольна своей жизнью с ним и как бы заново старается его распознать, ища в нем прежде всего плохое. Он чувствовал, что это нехорошо, и это нехорошее может привести неизвестно куда…

Студенты гоготали непрерывно. Им, кажется, совсем не надоедало день за днем заниматься одним и тем же: став в круг, перебрасываться мячом; ребятам гоняться в воде за девчатами, а вечером, обнявшись, блуждать по лесным дорогам парочками. Этот шум и скитания были, по мнению Костровицкого, слишком унылыми, однообразными. О серьезном говорить здесь как бы даже стыдились, долговязым парням и девчатам жизнь представлялась ясной, безоблачной.

Лет четырнадцать назад в студенческой сумятице была и жена, и Костровицкий как бы видел ее среди оголенных, загорелых студентов. Она, с ее неистово-пламенной натурой, была, конечно, первой на таких сборищах, в ней жило постоянное стремление выделяться, нравиться, обращать на себя внимание. Прежде ему почему-то казалось, что веселые, энергичные девчата и женщины наиболее безобидные. Он не знал сам, на чем основывалось такое убеждение, скорее всего на мнении, что у таких людей все на виду, на поверхности.

Впрочем, он, видимо, всегда побаивался жизни, сложности быта, цепляясь за готовые, неизвестно кем выведенные формулы. Одна такая формула утверждала, что в тихом омуте черти водятся. Он как бы взял эту формулу себе на вооружение и, думая о той, которая станет его женой, представлял ее совсем не тихой и даже побаивался стыдливой, мягкой женственности, напоминавшей об измене, о самом темном, что может быть в жизни. Теперь он сам над собой посмеивался: совершенно одинаковые, одной масти и цвета могли водиться и в тихом и в шумном месте.

Однажды Костровицкий заметил, что студенты перестали шуметь. Они не перебрасывались мячом, не залезали в озеро, а, разбившись на группы, ходили по берегу, тревожно о чем-то разговаривая. Он не придал значения этой перемене, а возвратясь после обеда под иву, встретил там знакомого работника биостанции Бадюкова, толстого немолодого человека, чрезвычайно взволнованного.

— Беда, — сказал Бадюков, — студентка утопилась…

Коллега говорил путано, тяжело дыша и время от времени вытирая лысину пестрым носовым платком, и наконец Костровицкий понял, что студентка утонула не в результате несчастного случая, а умышленно, обдуманно, оставив записку, в которой просила никого в ее смерти не винить. Труп еще не нашли. Никто не видел, когда девушка бросилась в озеро и в каком месте.

Новость была необычная, и Костровицкий до самого вечера думал о неизвестной студентке и о тех возможных причинах, которые в самом начале жизни привели ее к гибели. Скорее всего, здесь была несчастная любовь. Среди самоуверенных спортсменов нашлась натура глубокая, впечатлительная и, полюбив так, как об этом пишут в добрых старых книгах, не смогла вынести ветрогонства, которое, конечно же, господствует в отношениях между загорелыми весельчаками. Так объяснял Костровицкий самоубийство девушки.

Прошла ночь.

Наутро Бадюков, такой же взволнованный, растерянный, заглянув под иву, лег на одеяло рядом с Костровицким.

— Труп нашли, — сообщил он коротко.

— Самоубийство?

— Самоубийство…

Он молча лежал несколько минут, жевал в зубах травинку, как бы занятый обдумыванием трудной задачи, которую нужно решить. Потом заговорил, глотая слова, задыхаясь: