Тополя нашей юности

22
18
20
22
24
26
28
30

Пацалуйку я видел совсем недавно. С газетного листа на меня смотрел серьезный худощавый человек, совсем не похожий на того Максима, какого я когда-то знал. Только подпись под портретом подтверждала, что это тот самый Пацалуйка. Газета представляла его как кузнеца, колхозного изобретателя. Неужто фотографировали больного?

— Жестковато тебе будет спать, Платоша. Возьми мой кожух под голову, а плащом своим накроешься. Блох нет, не бойся, я их выживаю полынью.

Мина улегся на голую лавку и, должно быть, уже спит. Заснул он тихо, незаметно, без стариковских вздохов и кряхтенья. Не слышно даже, как он дышит. Закалился человек на холоде да в сырости. Сколько ему лет? И сколько провел он ночей вот в таких шалашах, где крыша — небо и звезды? О чем думал долгими одинокими ночами и какой мерой отпущены этому человеку счастье и несчастье?

Незваные, непрошеные набегают воспоминания. Их целый рой, их просто так не отгонишь и никуда от них не убежишь. Они в тебе самом и часть тебя самого.

С Миной я повстречался как-то в трудном сорок шестом году, когда вдобавок к опустошениям войны деревня переживала недород. Меня демобилизовали еще в дни войны, после госпиталя. В сорок шестом я окончил двухлетний учительский институт и ехал на работу, а Мина тем же поездом с узлом пустых мешков добирался до того хлебного края, чьи нивы не спалила дотла засуха.

На моем судебном деле поставили крест. Об этом позаботилась сама Феня. Она сохранила верность своим правилам и в войну. Ее просто-напросто не поделили двое в зеленых немецких мундирах, и один из них пристрелил. Померла и веселая жена дяди Мины. Вторая дочь вышла замуж и куда-то уехала. Об этом я знал.

Забыл я только о маленьком синеглазом человечке, который своим появлением на свет доставил мне столько огорчений. Человечка этого звали Сашкой, ему уже исполнилось шесть лет. Он жил с дедом, просил есть, и ради него хромой дед ехал с пустыми мешками на край света.

— Бог им судья, — сказал тогда о жене и дочери Мина. — И ты не обижайся. Всякое в жизни бывает. А мальчонка хороший, вот и еду.

Я пообещал старику помочь и время от времени посылал понемногу денег. И в прошлом году послал, зная, что Сашка кончил школу, и, может быть, собирается в далекий путь.

И вдруг письмо, гневное, возмущенное. И ни одной грамматической ошибки. Первое письмо от того, кто носит фамилию деда и, ненавидя, страдая, в глубине души считает меня отцом. Такое письмо имел право написать только сын.

О тебе, Сашка, я не думал ни с любовью, ни с ненавистью. Ты не сын мне! И совсем не хотел я, посылая скромные гроши, принести тебе горе. Мне давно уже следовало подумать о другом: у тебя ведь могло быть совсем иное детство в шумном мире детского дома. Я же учитель, и педагог, и это мой долг. Но выходит, что педагог я скверный. Какие же слова сказать тебе завтра и где их найти, эти простые человеческие слова?..

4

Человек с годами стареет, а Девки, наоборот, молодеют. Я иду деревенской улицей и удивляюсь. Кажется, какой-то свежий ветер пронесся над стрехами, развеял кудлатую, трухлявую солому, содрал зеленый мох, расшвырял гнилые заборы. Нет больше хат, которые поглядывали крохотными оконцами из-под нависшей крыши, словно злой человек исподлобья, нет извилистых переулков, заросших травой-муравой и густой крапивой… Те же две улицы крест-накрест, но общий вид строений, которые выходят на них, теперь совсем иной. Много новых хат на каменных фундаментах, с шиферными или гонтовыми крышами, много просто переложенных, с новыми окнами, дверями. И почти у каждого двора, который еще сохранил свой памятный старинный вид, кучи сосновых бревен, пирамидки кирпича — признаки скорой перестройки.

Садочки, палисаднички, занавески на окнах. По обе стороны улицы канавы, мостки через них ко дворам, кое-где молодые деревца. Новое здание школы. Старое рядом выглядит ничтожным и забытым. Две шеренги столбов. Значит, есть и электричество и радио. Общественные строения новые, опрятные. Так в Девках не бывало…

И только моя старая знакомая, паровая мельница, внешне изменилась мало. Высоко вздымается ее железная труба с натянутыми в четыре стороны тросами. Раскрыты ворота, мучной пылью обсыпаны стены и заборы. Мельница, ровно вздыхая, мелет. Люди сеют, выращивают хлеб. Вот и сейчас на зеленом выгоне четыре машины и три подводы. Возле мельницы — пристройка, там звенит, скрежещет вовсю пила-циркулярка. Люди строят новые дома. Им нужны доски, тес, гонт. На циркулярке работает Сашка, к которому я приехал.

Разговор я отложил на вечер, а теперь брожу по деревне, смотрю на перемены в ней, и мне немного грустно. Трое из тех, кого я встретил на улице, поздоровались со мной. Может, это пятиклассники, которых я некогда учил. Никого из них я не узнал, и никто не остановился, чтобы потолковать со мной.

Высоко в голубом безоблачном небе плывет солнце. Воздух наполнен той прозрачностью и чистотой, которая только и бывает на исходе знойного лета. В палисадниках доцветают георгины. Их время уже прошло. Теперь они не яркие, не броские. Летает в воздухе легкая паутинка — верная примета близкой осени. Осень еще поиграет с летом в прятки, отведет недельку-другую теплым денькам, улыбнется бабьим летом и запоет ветрами, заморосит дождем…

— Платон! — Голос мягкий, грудной, знакомый.

Я вздрагиваю. Это Алеся. Неторопливо она идет мне навстречу.

— Добрый день, Александра Максимовна!

На ней легкие летние туфли, серый костюм, который плотно облегает стройную фигуру с первыми признаками полноты. Смуглое лицо, припухшие губы, веселые серые глаза, уже заметные морщинки в уголках глаз. В вырезе костюма — белая блузка, открытая, чуть тронутая загаром шея.