Тополя нашей юности

22
18
20
22
24
26
28
30

На занятия из шестой роты не ходили двое — ездовые Козловы, Иван и Егор. Им было под пятьдесят, они были нестроевыми и даже в те дни, когда не ездили на полковой склад за амуницией, пользовались привилегиями, о которых мог мечтать каждый. Но оба были старательные, хлопотливые, сложа руки в свободное время не сидели, и никаких нареканий на них со стороны командира роты или старшины не было. Иван из неведомо где найденных материалов возвел навес для трех ротных коней, накрыв его старой жестью и толем, сделал лавочку перед домом, где жил командир роты, и даже посыпал землю возле нее желтым песком. Иван, родом откуда-то из-под Витебска, был до войны плотником, это знали все и не удивлялись его стремлению вечно что-нибудь строить.

Егор большей частью возился возле лошадей, мыл их, скреб или кормил. Лошади, находившиеся под присмотром Козловых, всегда выделялись: гладкие, чистые, они не уставали даже при самой дальней езде.

Козловы жили в кирпичном погребке. Иван сделал там нары, дощатый столик, печурку, застеклил небольшое окно, и погреб с омшаником превратился в уютное, тихое жилье. Кто-то из бойцов выбросил на двор самовар — помятый, покореженный, пробитый в двух местах пулями. Егор, сразу же как увидел, подобрал его и понес к Ивану. Они долго совещались о чем-то, а на следующий день Иван, отправляясь в очередную поездку на полковой склад, захватил с собой и самовар, закутав его, от чужого, завистливого ока, в брезентовую попону. Через два дня медный самовар, запаянный, вылуженный, стоял на столе в погребке и сиял необычайным блеском.

Смотреть самовар ходили все, не исключая самого командира роты. Старшина — хитрый украинец Музыченко — долго сидел в погребке, чесал затылок и вздыхал, мысленно упрекая себя за недогадливость. Он, должно быть, имел тайное намерение одолжить самовар для командира роты, но вслух не высказал этого, так как все знали, что за медный блеск дорого заплачено. Козловы, которые не курили, выложили там, в оружейной мастерской, двухнедельный запас махорки.

Егора, после того как в погребке появился самовар, часто видели на лугу, — согнувшись, он рвал какие-то травы, ковырял дерн лопаткой, вытаскивая из земли коренья.

Вечером у Козловых был праздник. На столе еле слышно звенел самовар, дрожал язычок плошки, а ездовые в нижних, расстегнутых на груди сорочках сидели на нарах друг против друга и, громко остужая кипяток, обливаясь потом, чаевничали. Пайкового сахара им хватило на две первые кружки, остальные, аж до десятой, они пили так, щедро разбавляя кипяток духмяным травяным настоем. И молчали. Все те два часа, пока пили чай.

Все это стало известно в роте благодаря Грибину, в прошлом детдомовцу, второму номеру при пулемете. Тот не упустил случая погостить у ездовых, а потом их же при всех поднял на смех.

— Новость есть, — увидев Козловых, сообщил он. — Командир приказ получил. Некоторых в колхоз будут записывать.

— В какой колхоз?

— В тот, где картошку и репу сеют. Сколько хочешь будет репы. Ешь, хоть ремень распусти. Бегите, батьки, записываться.

Иван промолчал, а Егор, до которого насмешка дошла не сразу, рассердился:

— Пустая голова, длинный язык. Сопливый собачий сын…

Егора мобилизовали в сорок втором году, жил он до этого в лесной марийской деревне, далеко от города, от железной дороги. Два его сына были также в армии. Старший пошел по призыву, еще до войны. Под Смоленском его ранили, и теперь о нем ни было никаких вестей. Младший воевал где-то близко, почти рядом, так как письма от него доходили за четыре-пять дней. Дома остались жена, дочь и совсем еще маленький, восьмилетний сын. Редкие вести о себе Егор посылал в два адреса: семье и сыну. Сам писать не умел, даже говорил по-русски не очень хорошо, писал за него Иван, который про свою семью, что была еще под немцами, ничего не знал и писем ниоткуда не получал.

Был почти в каждом месяце день, когда Егор ходил одинокий, безразличный ко всему, словно им овладевала какая-то неожиданная болезнь. Он тогда не ел, не пил, работа валилась у него из рук. В такой день ездовой старался спрятаться куда-нибудь в тихий уголок и молча сидел, обхватив голову руками, тихо покачиваясь.

Иван знал, что это не болезнь. И если была возможность, он отыскивал своего напарника и вел его, как маленького, в землянку, в хлев — туда, где помещались ездовые. В этот день писались письма для Егора. Сам он ничего не диктовал, а только с каким-то затаенным страхом, не то удивлением следил, как ползет по бумаге карандаш Ивана, выводя затейливые значки, напоминающие следы на снегу. Бумажек, газет Егор боялся. Даже когда приходили письма из дома или от сына, на его лице застывал страх. От всего, что написано человеческой рукой, он ждал только беды.

Иван, который с топором за поясом походил по свету — строил хаты в богатых селах под Вязьмой, под самой Москвой, — не зная о семье ничего с самого начала войны, держался бодро, головы не вешал, и, может быть, без него Егор давно бы пропал.

— Такой уж он человек, — объяснял Иван, — боязливый, тихий. Его бы на работы какие-нибудь, а не на фронт. Но что сделаешь — война…

Козловы жили дружно, держались вместе всегда, Иван был как бы за старшего у молчаливого, понурого Егора. Из роты выбыло много — убитых, раненых, — а их, хоть ездили они под пулями, минами, снарядами, за два года ни разу не зацепило.

— Мы святые с Егором, нас ничто не возьмет, — говорил Иван. — Иван Креститель не последний у бога был человек. А про Егория Победоносца и говорить нечего.

Иван находил слова для разговоров со всеми: с бойцами, старшиной, командиром роты, даже с высшим начальством, а Егор мог доверчиво и искренне разговаривать только с одним Иваном. Только один раз, когда немцев погнали от Ропши и Мги, Егор встретил ингерманландца — жил под Ленинградом небольшой такой народ — и поговорил с ним по-своему, по-марийски. Тот понимал Егора, а Егор его. Ездового это удивило и обрадовало.