Тополя нашей юности

22
18
20
22
24
26
28
30

А ты, Микола? Хоть ты и таился и никогда не высказывал своих намерений, но мы видели тебя на трибуне. Кто лучше тебя знал исторические даты, цитаты из Маркса, кто глубже разбирался во всем том, что в пору увлечения стихами мы называли скучным словом «экономика»? Впрочем, ты делаешь то, что ближе всего твоему сердцу: учишь. Охваченные жаром бескорыстных юношеских пророчеств, мы, конечно, не думали, что ты будешь объяснять стриженым первоклассникам значение больших и малых букв. На такое мы никогда не согласились бы, мы представляли тебя учителем всего человечества. Не обижайся, Микола, этим грешны мы все, твои друзья…

Ты учишь людей, друг. Из букв складывается слово, живое, человеческое, бессмертное. Сколько таких слов понесут в жизнь твои первоклассники? Каким словом будут вспоминать тебя, своего первого наставника?

Четвертый из нас, наш Гриша, спит вечным сном… Никогда мы с ним больше не встретимся. Не пожмем его крепкой, честной руки. Мы даже не знаем, кем он хотел быть: не успел рассказать, а может, не успел и выбрать своей звезды. Он немного стеснялся нас, своих парней, стеснялся потому, что отстал в школе на класс… Читал те же самые книги, какие читали и мы, спорил, а о своей звезде не рассказал. Только, может, я неверно говорю, хлопцы?..

Помните ноябрьский вечер, дождь вместе со снегом, покосившуюся Тишкину хату, где мы чаще всего собирались? Мы любили самостоятельность и не хотели чужих ушей и глаз. Быть иными нам просто не позволяло дело, за которое мы начинали браться. У Тишки было удобней всего: никто ничего не слыхал и не знал. Помнишь, Микола, как ты принес в тот вечер под полой своего серого, перешитого из шинели пиджака наше первое оружие — винтовочный обрез? Я и теперь не знаю — может, ты не рассказывал, а может, я забыл: ведь столько прошло времени с тех пор, — где ты его взял. Обрез с виду был нескладный: длинный приклад и короткий, надломленный ствол. Кто-то не очень разбиравшийся в военных делах немного нам напортил: надрезав напильником ствол, он пробовал его переломить, как палку, — в низшей части дула так и осталась загнутая стальная полоска. Но мы не горевали, — затвор ходил гладко, был исправный, остальное зависело от нас самих.

Мы радовались в тот вечер, хлопцы, хотя нам было не радостно, немцы писали, что забрали Москву. Радовались первому оружию, из которого можно было стрелять. О чем другом мы могли в то тяжелое время думать?

Ведь это он, Гриша, в тот вечер предложил нам, помните, хлопцы?.. Он снова немного смущался, думал, что мы примем его слова за шутку. Он тогда сказал, что нужно всем нам выучить «Интернационал» по-немецки. Мы его поняли сразу, хотя сами об этом еще не подумали…

Помните, Тишка и Микола, как на другой вечер мы собрались учить гимн и принесли каждый по учебнику, в котором он был напечатан? В одной книге, я забыл в чьей, слова «Интернационала» были не такими, как в трех остальных. Это был просто более ранний перевод на немецкий язык. Но мы решили учить по тем учебникам, на которых стояла новейшая дата выпуска.

За вечер мы выучили первые восемь строчек. Больше как-то не пришлось. Но больше, пожалуй, и не нужно было, — вряд ли нам дали бы допеть гимн до конца при тех условиях, которые мы имели в виду. У Гриши было худшее, чем у нас, произношение немецких слов, — он учился в вечерней школе, а там требовали меньше. Но вместе у нас получалось складно и хорошо. Помните, хлопцы:

Völker, hört die Signale Auf zum letzten Gefecht, Die Internationale Erkäpft das Menschenrecht!

Мы, конечно, не были никакими героями. В прошедшую войну мы, может, не сделали и сотой доли того, что другие, кем мы по-настоящему гордились и восхищались. Но и за то, что мы делали, нас могли повесить. Сколько раз нас могли повесить, хлопцы?..

Помните, мы не хотели, чтобы нас вешали? Расстрел нам казался куда красивее.

Когда Гришу арестовали, мы не боялись, что он нас выдаст. Его схватили раненого, с оружием, и мы знали, что его ждет. Мы не хотели только, чтобы его вешали. Около виселицы не поют. Его расстреляли. У эсэсовцев хватило совести признать, что он солдат. Мы не слыхали, хлопцы, но я верю, что он пропел тогда, когда в него стреляли, те восемь строчек, которые мы выучили наизусть…

Но так было только тогда, в темную ночь оккупации. Позже все переменилось. У меня был еще случай.

Перед самым концом войны мы заняли немецкий город, чистый и неразрушенный. На его окраине находился большой, обнесенный проволокой лагерь. Это был не концентрационный, а «обычный» рабочий лагерь, хотя он имел колючую ограду, бараки и вышки для часовых. Когда наши танки проезжали мимо лагеря, из его ворот рванулась огромная пестрая толпа. Там были разные люди, и все они радовались, увидев нас. Были в толпе и наши девчата — мы их узнали по говору.

Вечером мы втроем, запыленные и грязные танкисты, немного выпили. И тогда пришла мысль сходить к девчатам в лагерь. Мы побрились, помылись, начистили сапоги и, когда спустилась весенняя ночь, украдкой прошмыгнули из леска за городом, где стояли наши танки.

В воротах лагеря нас никто не остановил — часовых не было. Лагерь не спал, в бараках слышались голоса. Мы останавливались возле каждого и прислушивались, чтобы уловить знакомую речь. Вдруг до нашего слуха донеслась величественная мелодия. Пели «Интернационал» вполголоса, на неизвестном нам языке… Я вспомнил тогда Гришу, хлопцы. Люди в лагере — много тысяч людей — жили чем-то прекрасным, великим, чем-то таким, что не часто бывает в жизни. Нам всем расхотелось искать девчат. Случилось что-то большее, чем просто встреча с земляками…

1960

НИЧЕЙНЫЕ ДЕРЕВЬЯ

Перевод Е. Мозолькова

Конец нашей улицы подходил к железной дороге, к самому переезду, за которым среди ржи, ячменя, овса — до самого синего леса — дымился пылью широкий песчаный большак.

Мчались на восток и запад поезда. Добирались к железной дороге, к станции жители окрестных деревень и сел. Вся жизнь небольшого местечка проходила у нас на глазах.