Свадебный марш

22
18
20
22
24
26
28
30

— Познакомься, — перебил отца Юрий Игоревич, — это его сын.

Шубкин оглянулся.

— Скажите, пожалуйста, вы ведь философ? — спросил я.

— Какой же я философ!

— Все думающие люди — философы.

Потом я его спросил, какая у него квартира, а он сказал, что нормальная. Тогда я нарисовал такую нормальную квартиру, а посредине нормальной квартиры нарисовал грубую бочку, а в бочке тахту, а на тахте — профессора Шубкина и подписал: «Гдеоген двадцатого века», — и протянул рисунок ему. А он рассмеялся. И я тоже рассмеялся.

Никогда в жизни мне не было так легко, как там, в Дубне, и здесь, в машине. Как будто бы и якоря-то никакого поднимать не нужно, а только придумать, что делать с пафосом, которым начинается любовь. Что-то печальное было скрыто в этой фразе. А в Дубну меня это жизнь повела! Это меня жизнь повела!

Когда мы уже ехали в Москву — на повороте госзнак интеграла, — нам навстречу попалась машина Бендарского. Эдуард сидел за рулем, а рядом с ним Татьяна Рысь, и лицо у нее при этом было такое, как будто она сидит в своей машине, ну, пожалуй, не в своей, а в машине своего мужа. А Юлы с пожилым женихом не было. Да врал он, наверное, про этого пожилого.

— Папе позвонишь по этому телефону и зайдешь к нему… Впрочем, лучше я за тобой сам заеду, — сказал Юрий на прощанье.

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

В один из невыносимо жарких дней мимо Новодевичьего монастыря проехала машина. Она подъехала к стоянке возле стадиона «Лужники» и остановилась.

Из машины вышли трое… Примерно через месяц в одной из московских газет появится статья, в которой будет написано:

«… Всю свою жизнь Борька делал людям одно хорошее. Четырехмесячным, птенцом он поселился в Москве на Чистых прудах. Ему выпала счастливая участь стать самым ручным, самым ласковым лебедем в парках Москвы. Превратившись, как положено, из «гадкого утенка» в великолепного белого кликуна, он позволял детишкам гладить себя по крутой лебяжьей шее, бежал на зов, смело подплывал к лодкам. Его знали и любили, и Борька знал, что его знают и любят. У него были десятки друзей, и, честное слово, не надо винить Борьку в том, что в каждом двуногом он видел обязательно друга, что в тот трагический вечер он так доверчиво поплыл на предательский зов.

В тот день Борька только почистил перышки (он был чистюлей), гагакнул на служителя, который хотел убрать остатки кукурузной разварухи, и с достоинством плюхнулся в воду поплавать перед обедом. Молодой человек выманил лебедя из воды, скрутил ему шею и…»

Жить! Жить! Все мочь! Все уметь! Быть знаменитым, чтоб все оборачивались тебе вслед: «Это Левашов… Тот самый!» — «Что вы говорите? А я его совсем другим представляла!..»

Здесь устрою свою выставку. Воображаю, как удивится Юла. Подойду на этой поляне к Юле с рюкзаком рисунков и разложу их все на траве, а потом устрою выставку в ЦДРИ, папе же предлагали устроить мою выставку в ЦДРИ… Нет, я устрою не одну, а две, три: и в ЦДРИ, и в «Юности», и в ВТО. И еще я напечатаю свои рисунки в «Крокодиле». Прямо сейчас после… после чего?.. А после того, что произойдет на этой поляне — я посмотрел на висевший на сосне рюкзак с рисунками.

Был уж второй час, а лужайка все еще была пуста, но я был спокоен, удивительно для себя спокоен. Я знал, что сюда приедут те трое.

После разговора с профессором Шубкиным у меня в душе лежали кулаки, то есть еще не кулаки, а два ростка будущих физических и моральных кулаков тела и души.

— Ничего страшного, тот случай у метро «Динамо» пробудил в тебе древнее человеческое чувство — чувство страха. Это как якорь по дну, а мы возьмем и поднимем, — сказал профессор Шубкин. — В детстве я думал, что все доктора волшебники, что они все могут, а раз они все могут, то и мне все позволено: работал и дни и ночи, книг из рук не выпускал, а потом утомление, а потом переутомление. Знаешь разницу между утомлением и переутомлением? — спросил профессор.

— Нет, — сказал я, — не знаю.