Создатель

22
18
20
22
24
26
28
30

– Вернемся к теме почестей: всякий раз, когда вас называют почетным доктором какого-то университета, вам это нравится, это волнует вас.

– Да, что удивительно. Мне очень неловко накануне, очень неловко…

– …за три минуты до…

– … за три минуты до; мне очень неловко, когда я произношу речь, и когда все это происходит, я чувствую какое-то непонятное волнение и говорю себе, что это ребячество. Удивительно, что все это чувствует взрослый человек, но на короткий миг это ему приносит удовлетворение… Признание, чествование…

– Какие писатели вас продолжают сильно интересовать?

– Думаю, Шоу, Честертон, Эмерсон[179] и, как книга, «Дон Кихот». Среди аргентинских книг есть одна основная: если бы мы избрали ее главной книгой нации, наша судьба сложилась бы по-иному и лучше: это – «Факундо» Сармьенто. «Мартин Фьерро» восхищает меня как литературное произведение, но персонаж как таковой мне кажется ужасным, а главное, очень печально, как мне кажется, что целая страна возводит в идеал дезертира, убийцу, пьяницу, солдата-перебежчика. Должно быть, такие люди в ту эпоху встречались нечасто. Думаю, Эрнандес опередил свое время, ведь Мартин Фьерро – сентиментальный подонок, жалеющий себя, упивающийся своим несчастьем. Гаучо были, должно быть, куда более стойкими, скорее похожими на гаучо у Аскасуби[180] или Эстанислао дель Кампо. Хнычущий гаучо, которого сочинил Эрнандес, предваряя Карлоса Гарделя[181], – истинное недоразумение. Не могу представить себе, чтобы гаучо говорил такие слова:

Ежели ягненок блеет,Откликается овца;Вторит ржанью жеребцаГромкое кобылье ржанье;Лишь рыданье беглеца —Безответное рыданье[182].

Если бы пайядор[183] спел такой куплет, все бы подумали, что он – не мужчина. И облили бы его презреньем!

Языки Севера

– Хотелось бы услышать о вашей любви к скандинавским языкам.

– Я пришел к ним через англосаксонский, поскольку полагал, что то был язык многих моих предков много веков назад. Но англосаксонская литература хоть и богата, но все же не так, как скандинавская, и это можно объяснить хронологией. Англосаксонская литература относится к векам седьмому, восьмому, девятому – и конец, а скандинавская достигает апофеоза к тринадцатому и четырнадцатому векам. Есть и другая причина. Саксы вышли из Северной Германии, Нидерландов, Дании и завоевали Англию. Без сомнения, это завоевание обогатило их. Но по сравнению с тем, что сделали викинги, это немного. Задумаемся о том, какими бедными были скандинавские страны, и припомним, что люди из этих стран открыли Америку, Византию, основали королевства в Англии, Ирландии, Нормандии и создали в Исландии великую литературу. То есть германская культура достигла своей кульминации в Исландии и произвела богатейшую литературу. В сагах мы находим все, что привыкли находить в современном романе, и сказано это более скупо, более сдержанно и точно. Стало быть, поскольку германская культура интересует меня, а в самой своей чистой форме она достигла кульминации в Исландии, естественно, что меня интересует этот язык. Вначале, когда я только принялся за его изучение, произошло то же самое, что и с древнеанглийским языком: он показался мне грубой формой английского или немецкого. Но сейчас я рассматриваю англосаксонский язык как самостоятельный и уже ощущаю вполне самостоятельным скандинавский язык, на котором до сих пор говорят в Исландии. Исландцам, чтобы читать своих классиков, не нужны объяснения. У меня есть разные издания саг, «Круга Земного», «Младшей Эдды» Снорри Стурлусона, и в этих книгах нет примечаний, поскольку любой исландец способен их прочесть. Сам факт отсталости привел к тому, что язык сохранился. Это как если бы сейчас существовала страна, чьи жители говорили бы на латыни, а не на диалекте латыни; где любой прохожий мог бы читать «Энеиду» и Тацита. Еще в этом языке есть особая красота, в звучании и в легкости, сохранившейся в других германских языках, с какой образуются сложные слова, без какой бы то ни было искусственности или педантизма. Когда учишь язык, всматриваешься в слова с более близкого расстояния. Говоря по-испански или по-английски, я воспринимаю всю фразу, а на новом языке…

– …воспринимаете слово за словом.

– Да. Это как чтение под лупой. Я сильней ощущаю слово, чем те, кто на этом языке говорят. Поэтому иностранные языки обладают неким очарованием, в данном случае и очарованием старины, будто ты составляешь часть маленького тайного сообщества…

– Сколько часов в день вы посвящаете этому «тайному сообществу»?

– Только субботы и воскресенья. Нас семь человек, мы собираемся на три или четыре часа и обходимся без грамматики. Берем текст тринадцатого века, например, и начинаем его расшифровывать; только в самом крайнем случае прибегаем к словарю или к английскому либо немецкому переводу. Стараемся понять сами, спорим, а потом проверяем, кто оказался прав. Видите: есть в этом что-то от приключения, филологического приключения. Но я, наверное, преувеличиваю. Говоря: «Корабль, сделанный из ногтей мертвецов», я чувствую, что по-исландски это звучит красивее; возможно, это не так. Вдруг испанский перевод исландца очарует больше.

– Что вы сейчас пишете?

– Пытаюсь написать три рассказа, чтобы получилось десять, количество, необходимое для книги. Кроме того, начитавшись переводов китайской поэзии и стихов Эзры Паунда – последние мне не слишком по душе, – я взялся сочинять короткие композиции, не больше десяти строк. Обычно это стихи из семи, одиннадцати, четырнадцати, иногда из девяти слогов. Меня попросили что-то сделать для одного журнала, и я дал тринадцать коротких стихотворений, они появились за четыре или пять дней, и я их назвал «тринадцать монеток», чтобы обозначить их краткость и определенную чеканку, отделку. Еще мы с Алисией Хурадо[184] уже много лет пишем «Учебник буддизма». Не знаю, закончим ли его когда-нибудь. Кроме того, перевожу на семинаре, о котором мы говорили, диалоги Соломона и Сатурна[185], одиннадцатого века; один фрагмент из них – единственный, какой был мне доступен, – появился в журнале Национальной библиотеки[186]. Сейчас я раздобыл всю книгу на англосаксонском, опубликованную в Вене пятнадцать лет назад.

Жизнь. Недостатки и достоинства

– Если подвести итог вашей жизни, какие моменты вам покажутся самыми важными?

– Мое первое возвращение в Буэнос-Айрес. И еще моменты очень интимные, которые приносили много счастья, и когда пишу, я тоже чувствую определенное удовлетворение, хотя то, что я пишу, мне не нравится. Я пришел к выводу, что удовлетворение, какое чувствуешь, когда пишешь, мало связано с ценностью написанного, что согласуется с сентенцией Карлейля: «Любое создание человека уязвимо, но само созидание важно». Что-то сделанное может и немногого стоить, это – создание человека со всеми человеческими несовершенствами, но само делание, само созидание – вот что интересно. Еще я храню воспоминания о детстве, о какой-то прогулке верхом, о том, как я был счастлив, когда плавал; храню и воспоминания о местах… Но, как писал Марсель Пруст, когда ты тоскуешь по месту, ты на самом деле тоскуешь по времени, с этим местом связанному; не по месту мы тоскуем, но по времени. То есть, когда я думаю, что временами бывал счастлив в Техасе, это потому, что я был счастлив в определенный момент, но доведись мне сейчас вернуться в Техас, не будет никакой причины чувствовать себя там счастливым. Или когда я осознавал, что всего через несколько дней я вернусь в Буэнос-Айрес. Но тогда имелась какая-то тревога, тоска; я все время боялся: вдруг что-то случится и возвращение отложится.

– Для вас всегда так важно возвращаться в Буэнос-Айрес?

– Да, возвращаться для меня очень важно, даже из последних поездок, когда я знал, что возвращаюсь не к чему-то особо приятному, а к не слишком отрадной повседневной рутине. Но я всегда ощущал: что-то в Буэнос-Айресе мне нравится. Настолько нравится, что мне не нравится, когда этот город нравится другим. Такая вот ревнивая любовь. Когда я нахожусь за границей, например в Соединенных Штатах Америки, и кто-то выражает желание посетить Южную Америку, я его сподвигаю на то, чтобы посмотреть, например, Колумбию, или советую побывать в Монтевидео. Но не в Буэнос-Айресе. Это огромный город, слишком серый, слишком большой, печальный, говорю я им, но только потому, что считаю: другие не имеют права на то, чтобы мой город им понравился. Кроме того, иностранцев обычно увлекает то, мимо чего ты сам проходишь равнодушно. Сама мысль о том, чтобы восхищаться прудами в парке Палермо, или Обелиском[187], или улицей Флорида, наводит тоску. Только сумасшедший может восторгаться небоскребом Кавана[188]. Или южными кварталами, совершенно апокрифическими. Настоящий портеньо чувствует, будто их воздвигли на будущей неделе, если можно так выразиться.

– Вы настолько ревнивы?