Дорога навстречу вечернему солнцу

22
18
20
22
24
26
28
30

Стул остро скрипнул. Сын настороженно затих на маминых коленях.

– Восемь месяцев, – незнакомая врачиха листала карточку, – зовут Павлом.

– Это в честь дедушки, – с готовностью откликнулась Люба. Она с волнением ждала, когда врач поднимет фиолетовые, с густо начернёнными ресницами, веки. Обычно первый беглый взгляд на её сына вызывал напряжённый интерес, а потом на лицах появлялось напускное равнодушие…

Так было и в этот раз. Глаза врачихи чуть расширились, и снова – фиолетовые веки, словно опущенный занавес. Сейчас скажет: «Чудесный малыш. Но что у него с ушами?». Впрочем, в карточке научным языком написано, что ушных раковин почти нет.

Тонкие пальцы врача мучили авторучку. Лилово-блестящие губы подобрались. Молодая врачиха, совсем девочка… Наконец губы дрогнули:

– Почему вы не оставили его в роддоме? Я видела такого ребёнка в детском доме, от него отказались родители…

Такие слова Люба слышала впервые. Она облизнула враз пересохшие губы, прижала сына к себе, будто кто-то мог его отобрать, выдохнула:

– В роддоме? Как, Пашку – в роддоме?!

Когда она вышла на улицу, её колотила лёгкая дрожь. Уложив хныкающего сына в коляску, она двинулась по пустынной, облитой жарой улице. Ноги были чуть ватные, кровь шумела в голове. Должно быть – от солнца…

Глава вторая. Рождение

О том, что у сына практически нет ушей, ей сказали сразу, в первую минуту, как он родился. Подняли на уровень Любиного лица, крохотного, мокрого, посиневшего от холода. Голоса гудели успокаивающе:

– Микротия ушных раковин… Такое бывает, легко исправить операцией…

Жгучий страх стянул Любино сердце: не уронили бы! Уши сына она не разглядела.

Запеленатого, оставили на столике и вышли. Он, как рыбка, разевал рот и попискивал, у Любы от жалости мутилось в голове. Если бы можно было схватить его, прижать к себе! Он сразу успокоился бы, затих! Ещё немного, и она попыталась бы встать с родильного стола, но кто-то вошёл. Сына забрали, обступила глухая тишина.

Любу трясло: от усталости, от ледяного пузыря, что лежал внизу живота. Она попыталась подпихать край рубашки под резину, набитую льдом, подсунула пальцы, и они сразу онемели.

Наконец пришли и за ней. На каталке, под суконным одеялом, коридором: свет – тьма – свет… Она вслушивалась изо всех сил: за которой дверью пискнет знакомый голосок? Куда сына унесли, спрятали?

Палата дохнула сонным теплом… Люба лежала в темноте, хотелось чаю. Горячего с молоком и сахаром. И кусок хлеба с маслом – кус-нуть! И запить. Пересохло во рту. На месте живота, казалось, яма. До самого позвоночника. Тело всё ноет, ломит…

…Сына принесли на третьи сутки. Она, измученная горем разлуки, думала, что уж не принесут никогда. Как он-то пережил это время? Где и был, чем кормили?

Он вцепился в нестерпимо нагрубшую грудь, как собачонка, и сосал, глядя широко открытыми, огромными глазами, тёмно-серыми, чудными. Чистенький, бело-розовый, туго запелёнатый, на головке – косынка…

Засыпая, смежил веки. Люба уложила его на подушку, легла рядом, стараясь не думать, что скоро – опять заберут. В палате было полно мам с младенцами, но Любе казалось, что никого рядом нет. Никого нет в мире, кроме них с сыном. Вокруг – невидимая капсула, замыкающая железную кровать, батарею, завешанную одеялом, окно, за которым сгущается мартовский вечер… Ощущение полного покоя, дома, защищённости и блаженства царили в её сердце.