100 слов психоанализа

22
18
20
22
24
26
28
30

Лицо является окном души. Слишком открытым окном, словно для того, чтобы психоанализ смог легче приспособиться. Может ли пациент или аналитик предаваться течению бессознательного мышления, улавливать свободно плавающим вниманием ускользающие образы, если они находятся под угрозой обезличивания?

Ложная самость (придуманная личность)

Бывает, что интеллект является всего лишь одним из симптомов, как и любой другой. Если мать непредвиденным или хаотическим образом удовлетворяет телесные и аффективные потребности своего ребенка, то ему не остается другого выхода, как «адаптироваться» и к тому, и к другому (Винникотт). Негативные, сложные обстоятельства создают условия для ранних умственных экзерсисов, позволяющих умным детям спасти хоть какую-то часть своего психического здоровья, пусть даже ценой продолжительной склонности к конформизму и избегания любой оригинальности. Обыкновенный фашист, выдуманный Альберто Моравиа («Конформист»), – яркая литературная иллюстрация этого.

Конечно же, мы обязаны психоанализу за то, что он указал на непрерывность психического, простирающегося от нормального к патологическому, но следует отметить, что направление движения обратимо и патологическое зачастую можно обнаружить в чрезмерной разумности. Я, Самость – это отношение индивида к себе, измеряющее чувство аутентичности, подлинности, иногда вынужденное формироваться, скрываясь за фасадом показной имитации и покорного подчинения окружающему миру. Такие люди «как будто» (Элен Дойч) живут, проживая жизнь, которая лишь притворяется жизнью; это жизнь героя без автора, прячущая в тени наиболее опасное: аффекты, эмоции. Аналитик ожидает, чтобы ему «говорили все, что приходит в голову», и такой пациент следует этому требованию, оставаясь тайно встроенным в систему, разработанную другими. Избыток «интеллекта» и «путей адаптации» легко приводит к социальному успеху, но ценой ощущения себя опустошенным и еще более фальшивым, что значительно расширяет фасад, за которым прячется настоящее Я. Так происходит до тех пор, пока отчаяние* заброшенного «ребенка» неожиданно выставляет напоказ настоящее Я, что ведет к провалу, к краху, который общество никак не может понять: «У него было всё, чтобы быть счастливым, и вот…»

Ложь (секрет)

«Родители знают все, даже самое тайное – „мой маленький пальчик рассказал мне об этом…“ – и будут знать все, пока у ребенка не увенчается успехом первая ложь» (Тауск). Однако для того, чтобы первая ложь стала удачной, необходимы определенные психические условия: появление, как минимум, очертаний границ Я*, формирование внутреннего пространства, интимного ядра, уверенное владение секретом. Корень слова «лгать» во французском (mentir) происходит от слова ум (mens), способность лгать свидетельствует об остроумии. Право говорить всё определяет свободу, приказ говорить всё – диктатуру. «Только очень больной пациент не способен обмануть своего аналитика» (Бион).

Источник убеждения ребенка в том, что «родители читают его мысли», своими корнями уходит в период начала усвоения речи, «поскольку ребенку вместе со словами передаются и мысли остальных людей» (Фрейд). Взрослый учит ребенка говорить, «передавая» ему слова, вместе с которыми он передает и свои мысли, и это иногда вынуждает ребенка прибегать к экстремальным решениям, а именно к аутистическим, что может привести к полному отказу от речи. Нередко случается, что психоаналитику приходит в голову парадоксальная мысль: лечение закончится, когда пациент сумеет солгать или более не почувствует себя обязанным говорить все, что приходит в голову.

Первой ложью является не слово, а гримаса, подобная жесту актера. Изменения в лице ребенка, сидящего на горшке, могут указывать на происходящее, давая понять, что он уже все «сделал», но это его секрет («секрет» и «экскремент» недаром имеют одинаковую этимологию), его интимный секрет, который остается хорошо спрятанным. Первой ложью является не слово, а, наоборот, защита от слова, от его интрузии. Способность лгать у меланхолика* отсутствует, потому что его уже ничто не может спасти от ужасной ясности сознания, он весь находится во власти глубокой ненависти к себе. И наоборот, случается, что любовь и ложь связаны между собой: «Мы лжем всю жизнь и, как правило, исключительно лишь тем, кто нас любит» (Пруст).

Любовь

Работая над одним из самых мрачных своих текстов «Недовольство культурой», Фрейд упомянул пути, выбираемые людьми в поисках «счастья». Удовольствие от «быть любимым» и «любить» – не равноценно, оно может привести к «выдворенному удовольствию» и удовлетворяет первичное и страстное желание, нацеленное на «положительное счастье». Как следует понимать тот факт, что этот путь часто избегают, а если и используют, то лишь на короткое время? Как следует понимать, что «генитальный эротизм» уже не так часто находится «в центре жизни»? Это возможно лишь с учетом понимания, что у «искусства жить» есть одно серьезное неудобство: «Насколько мы беззащитны перед страданиями, когда любим, настолько мы подвержены несчастью и отчаянию, когда теряем любимый объект или его любовь».

Также верно, что в любви максимальный риск связан с раскрытием перед объектом с его особенностями. Как известно, существует достаточно физических способов ограничения такой опасности: наложение воображаемого объекта* на реальный (так он становится еще более переменчивым), превращение любви в зеркало, которое каждый из нас носит в себе (когда изымается нарциссическая инвестиция, не оставляя за собой никакого следа) или даже сведение связи к минимуму: «Любовь является всего лишь обменом между двумя фантазиями и контактом между двумя эпидермами, кожными покровами» (Шанфор).

Потеря любви является, по меньшей мере, непредвидимым несчастьем, не относящимся, собственно, к самой любви. Первая любовь не та, которую мы отдаем, а та, объектом которой мы являемся, а это состояние пассивности, связанное с зависимостью раннего детства, оставляет неизгладимый отпечаток: любить – одно, быть любимым – совсем другое, какое разочарование, когда на признание «Я тебя люблю» тебе банально отвечают: «И я тебя» (Барт). В конечном итоге следует отказаться от объектов первой любви: и дело вовсе не в их запрете, из-за этого они становятся только еще более желанными, а в том, что они всегда предавали; и отец, и мать всегда любили другого/другую. Объект любви всегда теряется, худшее всегда бесспорно, оно уже произошло. Настоящая трагедия, с самого начала превращающая любовь в несчастье, навсегда разлучает любимого со своей любимой – проблема, на которой Расин построил весь свой театр, особенно в трагедии «Андромаха»: Орест любит Гермиону, которая любит Пирра, который, в свою очередь, любит Андромаху, которая любит Гектора, усопшего…

Мазохизм (садизм)

Раболепное подчинение, унижение, телесное наказание… известные сценарии, описанные Захер-Мазохом, долгое время приводили к тому, что образ первертного мазохизма обычно связывали с играми индивидов, желающих, чтобы с ними обходились как с озлобленными, неуправляемыми детьми, которым не терпится вкусить «наслаждения ягодиц». Встреча психоаналитиков (М’Юзан, Столлер) с несколькими известными мазохистами значительно видоизменила общую картину: обилие татуировок, многочисленные ссадины, ушибы, ожоги, истерзанное, изуродованное тело… физическое насилие может стать невыносимым страданием для любого, за исключением желающего и умеющего терпеть. «Кто такой мазохист? Жертва, не упускающая свою добычу» (Понталис). У садизма есть определение: получение удовольствия через боль, причиненную другому; садизм является продолжением агрессии и влечения к смерти*, похоже, что это ни для кого не является секретом. Но как можно было бы назвать наслаждение от собственной боли, доходящей до появления угрозы собственной жизни? Простого объяснения не существует, но Столлер обнаружил в истории нескольких «известных мазохистов», что их медицинское лечение, продолжительное и насильственное, являлось лишь повторением их собственного опыта из детства, ведущего к появлению новой первертной мизансцены, инсценировки прежних извращенных сценариев. Так же была обнаружена эротизация травматизма, превращение банальной боли в рафинированную боль. Любое прикосновение к телу*, включая самое жестокое ощущение страдания и боли, приводило к чувственному возбуждению!

Первертный мазохизм – это всего лишь зрелищная сторона одной из многочисленных составляющих психической жизни, примитивной и обобщенной. «Мазохизм» – само слово наполнено уничижительным смыслом, а его способность превращать в удовольствие физическую боль и психическое страдание делает его непомерно богатым. Так, нестерпимое становится терпимым, за исключением работы скорби*, благодаря которой мазохизм может быть переработан.

Поскольку садизм касается боли другого, он понятен, о чем говорит известное изречение: «Несчастье одних является счастьем для других». Нельзя сказать то же самое о мазохизме, подрывающем элементарный здравый смысл, содержащем в себе непонятную тайну. «Настоящий мазохист всегда подставляет щеку там, где появляется возможность получить пощечину» (Фрейд). Вечный поиск позиции жертвы находится в сердцевине морального мазохизма, когда удовольствие от боли уступает место удовольствию от несчастий. Это опасная ловушка для психоанализа, когда психическое страдание из двигателя к прогрессу и излечению превращается в бесконечно повторяющуюся самоцель.

Мать (материнское)

Mater certessima… самая надежная мать – хоть бы это было правдой! В лучшем случае она лишь достаточно хорошая. В худшем случае ее образ колеблется между непредсказуемой, равнодушной, вторгающейся, властной, безудержной и…совершенной! Образы матерей, описанных в психоанализе, столько же многочисленны, сколь и разнообразны. На фоне бессчетного разнообразия можно все же различить три типа матери. Помимо регресса* пограничных* пациентов, Винникотт описал образ материнского, который является чем-то большим, чем обычный образ матери, – материнское присутствует лишь у той матери, чье постоянство, надежность – и ни в коем случае не «совершенство» – позволяет младенцу чувствовать непрерывность своего существования, что впоследствии позволит ему справиться с любыми переживаниями, криками и гневом и не быть при этом разрушенным. Однако достаточно, чтобы и у такой матери произошел временный отток «материнского», приводящего к его нехватке, и у ребенка сразу как будто земля уходит из-под ног, а тревога становится «немыслимой», не подлежащей ментализации.

Описанная Фрейдом мать соответствует образу матери «маленького Ганса», и это не просто мать младенца, а мать ребенка, наделенного тем, что вызывает так много зависти*, речь идет о матери мальчика. Она убаюкивает его, целует, ласкает, «воспринимает его абсолютно ясно как субститут истинно сексуального объекта» (Фрейд). Она бы ужаснулась, если бы поняла, что она делает, но от этого ее защищает собственное вытеснение. Впрочем, она бы совершила ошибку, если бы забеспокоилась: действуя таким образом, «она учит своего ребенка любить», «снабжает его необходимой сексуальной энергией» и влечениями, без которых ничего значительного не смогло бы произойти в его жизни.

Мелани Кляйн, «гениальному мяснику от психоанализа» (Лакан), принадлежит заслуга описания самой ужасающей из всех матерей. Мать в описании Кляйн как две капли воды похожа на мачеху Белоснежки, она предлагает тот же тип груди в виде яблока, что и Ева, как мы помним… «Это фантазм* ребенка, иначе, сказка, где сделан набросок ее портрета. Для того чтобы угадать, что у херувима в голове, достаточно понаблюдать за ним, когда он играет, и обратить особое внимание на его обращение с игрушками и особенно на то, как он истязает своего любимого плюшевого мишку. Поочередно бросая-подбирая, разрушая-созидая, критикуя-нахваливая, разрывая-соединяя, кромсая-перешивая свои любимые игрушки… можно заметить, что мать настолько же добрая, насколько и плохая. Мачеха Кляйн греет у своей груди пиранью.