Мать/дочь
Фрейд описывает не только мать мальчика, но и мать девочки. Одна и та же ли это мать*? Женское задает психоанализу таинственную загадку, которая отсутствует у мужского, загадку противопоставления разных полов, невидимого и тайного в одном случае (девочка), явного и открытого в другом (мальчик). В эдиповом периоде мальчик лишь продолжает любить свою мать, любовь начинается в первичных отношениях с ней, девочка же вынуждена провести работу по смене объекта* любви (от матери к отцу), окончательно запутывая карты и теряя надежду на симметрию. Загадки женского неотделимы от загадок раннего периода отношений между матерью и дочерью, таких же темных и так же плохо различимых, как и тени цивилизаций Миноса и Микен после расцвета Афин, в которые можно проникнуть с таким же трудом, как и на темный континент – метафора, перенятая Фрейдом у Стенли, первого исследователя африканских джунглей, диких, темных и неизведанных. Половая принадлежность сына и его пенис устанавливают различие между ним и матерью сразу после рождения, в то время как между матерью и дочерью, когда подобное рождает подобное, «аккумулируя идентичное» (Франсуаз Эритье), это угрожает рождению превратиться в простое воспроизведение; нередко психогенное бесплодие основано именно на страхе отсутствия дифференциации. У некоторых взрослых женщин возникает потребность прижиматься перед сном к каким-то мягким предметам, погладить свое лицо лоскуточком ткани, чтобы быстрее уснуть (отзвуки «плюшевого мишки»). Это напоминает им ощущения из детства, испытанные от любимой игрушки, являющейся и носителем запахов, и объектом первых прикосновений. Такая игрушка – переходный объект – представляет собой след раннего младенчества, прошедшего под знаком слияния и, разумеется, удовольствия, периода, от которого так и не произошла окончательная сепарация. Другим свидетельством этого является потребность в прикосновении и в прижатии «кожа к коже», особенно выраженная в гомосексуальной* эротике.
Отношения между матерью и дочерью варьируют на протяжении жизни от самого доверительного понимания до лютой ненависти, при этом они носят отпечаток первосвязи, архаической «цивилизации», «убеленной годами».
Мегаломания
См. Идеальное Я
Меланхолия
Слишком тяжелая, чтобы можно было бы ее удержать, голова покоится на ладони, с трудом ее подпирающей, – такова картина меланхолии (
К картине депрессии* меланхолия прибавляет «безнадежное универсальное отвращение, содержащее в себе глубокую ненависть» (Вовенарг), в первую очередь отвращение к самому себе. Меланхолику невозможно понять, как кого-то может заинтересовать такое мерзкое существо, каким он является, его упреки в собственный адрес доходят до бреда самоуничижения. Без всякого стеснения он выставляет напоказ свои пороки и недостатки, в полной уверенности, что и другие их не лишены: «Если обходиться с каждым по заслугам, разве кто-то избежит кнута?» (
Мертвый ребенок
«Я – замещающий ребенок». Его имя несет в себе деформированный след того, кому он обязан, «что родился на свет». «Их имена делают из детей „привидения“», – пишет Фрейд, говоря о тех именах, которые, например, передаются от деда внуку. Но данная родственная связь соблюдает порядок поколений, их последовательность в жизни и в смерти. «Погибший ребенок», его фантазм*, укорененный в психике родителей, наоборот, остается таким ребенком навеки, ребенком вечным, незаменимым; это особенно заметно в случаях замещающих детей. «Сегодня ему было бы 45 лет». Это не образ взрослого в его зрелости, а образ ребенка с фотографии, благоговейно хранимой, образ комнаты, полной игрушек, к которым нельзя прикасаться. Он не приобрел ни одной морщинки, смерть не имеет к нему никакого отношения; это недоступный соперник, которого невозможно убить, даже мысленно. Здесь стрела времени теряет компас, будущее было вчера.
Эхо «умершего ребенка» порой отдаляется настолько, что становится почти неуловимым, оно больше угадывается, чем обнаруживается. Его следует искать в предыдущем поколении или даже раньше. Чаще всего оно передается по женской линии, волоча свою депрессивную тень от матери к дочери.
Молчание (психоаналитика)
Это была ее первая встреча с психоаналитиком. Озадаченная молчанием того, кто сидит перед ней, – попав в ситуацию, в которой врач, более обнадеживающий и успокаивающий, спросил бы: «Что привело вас ко мне?» – она догадывается, что своим молчанием он призывает ее говорить. Она со слезами на глазах рассказывает свою историю со смешанным чувством тревоги и раздражения. Ее мать всегда была занята собственной персоной, отец был погружен бог знает в какие заботы, не было никого, кто понимал бы заброшенного ребенка, каким она себя считала… Она больше так не может, не выдерживает, ей все надоело, она больше не желает… обращаться к глухой стене…
– Вас никогда не слушали?
Молчание психоаналитика – это не поза, а условие для слушания переноса*, в первую очередь для того, чтобы позволить переносу сформироваться. Так как психоаналитик, по крайней мере его персона, отсутствует, молчание позволяет бессознательно вырисовываться образам из жизни. Это и не пустое, и не белое, и не нейтральное, а скорее горнило – ожидание, позволяющее бессознательному пациента выйти из собственного молчания. Молчание и интерпретация* солидарны, как два образа, как две стороны одной и той же работы по трансформации (Видерман). На фоне молчания слова, произнесенные аналитиком в виде интерпретации, получают дополнительный шанс быть услышанными. Однако если психоаналитик молчит из принципа или упрямо и безропотно, согласно своему положению, если он играет роль «я тот, кто я есть», кто «знает», тогда его уже ничто не отличает от бога. Одной из целей интерпретации, подчеркивает Винникотт, является «обозначение пределов понимания аналитика». Будучи двигателем переноса, молчание психоаналитика может стать технической ошибкой, когда далекое от приглашения к свободе словоизлияния оно не служит ничему, а только лишь вновь повторяет мертвое молчание отца или матери.
Навязчивое (компульсивное) повторение
«То, что остается непонятым, возвращается и будоражит до тех пор, пока не получает разрешения и освобождения» (Фрейд). Такое повторение является результатом возвращения вытесненного и представляет собой своего рода призыв; даже когда повторение принимает форму беспокоящего симптома, форму тревоги, боли, оно ищет кого-то, кто мог бы его выслушать и освободить от оков, позволив таким образом распознать первозданное удовольствие, скрытое за актуальной манифестацией неудовольствия.
Например, за неудачами любовной жизни – чередованием новых непостоянных и разочаровывающих любовников – распознать парадоксальную преданность незаменимому отцу. Случается также, что повторение не воспроизводит ничего, кроме самого невыносимого пережитого опыта, который проигрывается как старая изношенная пластинка. Это всего лишь часть страдания, жалоба, направленная, похоже, лишь на то, чтобы указать на бессилие того, кому она адресована. И тогда работа превращается в бесконечный анализ, беспрестанно катящийся вниз сизифов камень. «Когда же вы, наконец, удалитесь, выйдете на пенсию?» Размышляя о принуждении к навязчивому повторению, идущему из самых затаенных уголков психической жизни, где Оно* выступает не более чем как анонимная сила, направленная лишь на разрушение всего, что с таким трудом только что было построено, невольно задаешься вопросом: удастся ли психоанализу открыть затаенную, туманную зону по ту сторону всякого удовольствия, пусть даже и мазохистического? Или же, охваченный «романтическим» очарованием сил смерти*, он всего лишь камуфлирует с помощью теории все непонятное, что обнаруживается в сфере человеческой практики?
Нарциссизм
Существуют, по крайней мере, два способа разглядывания красивой женщины, когда встречаешь ее на улице: можно просто посмотреть на