Потаенное судно

22
18
20
22
24
26
28
30

Весна — беспокойное время. Она томит человека, заставляет метаться, что-то искать, к чему-то стремиться. То охватит беспричинной тоской, то вселит странную, вроде бы чужую радость. И все так причудливо, так необъяснимо. Высокое чистое солнце напекает голову, ослабляет волю. Хочется упасть навзничь на траву и лежать бесконечно долго, следя ленивым оком за высокими белоперистыми облачками. Огромная синева неба обнимает всего, баюкает, широко раскачивая из стороны в сторону, словно на невидимых качелях. Верится, что вокруг никого и ничего. Пустота, безлюдье. Мир оглох, онемел, затих. Ни ветра, ни посвиста птичьих крыл, ни скрипа дерева. Безмолвие. Солнечное синее марево. Кажется человеку, он в ином мире, в нездешнем краю. Ни войны, ни смерти, ни крови. Покой. Где-то там, за невидимой чертою, остались взрывы торпед, рев моторов, тревоги, потери, страдания. Там рушатся стены домов, горят храмы, поднимаются в мутное небо клубы горячего, рыжего снизу дыма, корчатся в огне железные балки, разлетаются в щепы мосты, оседают в мертвом выдохе высокие валы крепостей. Все это где-то там, во сне. А тут все по-другому. Не тонули корабли, не падали люди на мостовые от голода. Не терялись близкие, родные, друзья. Не было душегубок и лагерей смерти. Где они, те Треблинки, Хатыни, Бабьи Яры? Где дымящиеся трубы печей, в которых заживо палили человека? Где ограды с высокой колючей проволокой и повисшими на ней костлявыми телами? Ни лая сторожевых псов, ни рева тревожных сирен, ни стука автоматов. Майданек, Бухенвальд, Варшавское гетто… Полно! Не выдумки ли досужие? Не может человек сдирать кожу с человека, чтобы из нее шить себе модную сумочку. Не может он выламывать зубы у себе подобного, чтобы поживиться золотом малой коронки. Боль человеческая, стон человеческий приносят другому неимоверное страдание. Дыхание человеческое каждому из людей дороже всякого золота, ценней любых сокровищ. Все виденные жестокости, все слышанные ужасы — не явь, а сон. В бреду, в жару металось сознание людское — и породило дикие, немыслимые картины. Мир же на самом деле целен, гармоничен, жизнеутверждающ. В нем достаточно солнца и воздуха. В нем обилие воды и травы. В нем тепла и неба — с огромным избытком. Каждому живому существу достаточно места, каждый рад общению с другим. Вон он, кобчик, распластав крылья, парит высоко, свободно, гордо — подобно человеку. И в этом самая большая правда. Все остальное — плод больной фантазии, искажающей правду.

Но набегает шальная туча на солнце, падает тень на землю, веет холодом. И вскакивает человек на ноги. Чудится ему: армады вражеских самолетов снова атакуют город. Чудятся рев сирен и звон колоколов. Тревога, тревога! Опрометью летят матросы на свои посты. Истерично взвывают моторы, лопаются в высоте снаряды, бурлит зеленая вода моря под реданами катеров, тяжело бьет в чуткие деревянные борта. Снова поиск, снова выход в атаку, снова смертельно-белое тело торпеды скользит из лотка аппарата за корму.

Богом и людьми проклятая, жестокая, кровавая реальность!..

После завтрака в столовую принесли почту. Баляба сидел, разговаривая с командирами катеров своего отряда. Его окликнули, подали сильно затертый угольничек. Он узнал Панину руку, уловил Панин запах, от тетрадочного, бережно распрямляемого листочка повеяло сухими дрожжами.

Паня писала:

«Здравствуйте, Антон Охримович, доброго Вам здоровья!..»

Сознание Антона взбунтовалось: «Что случилось? Почему на «вы»? Откуда у нее этот Антон Охримович?! Почужел я ей чи шо?» Не мог читать, передыхал, ожидая, пока немного уляжется волнение. Туман какой-то ударил в голову, сердце зачастило, заколотилось, стуча в ушах, давя горло. «Что с ней, с Паней? — опять подумалось. — Может, время ее так отдалило, может, невзгоды изменили? Возможно, посчитала, что я ее давным-давно забыл? Да, мало были вместе и столько лет врозь…»

Не отрываясь, торопился прочесть письмо все сразу, заглатывая написанное, пока даже не разбираясь что к чему. Вдруг споткнулся, остановился.

«…Мать Ваша, Настасья Яковлевна, сгибла вместе с моими Николаем и Сергеем. Умерла мученическою смертию, закрывая их собою. Одним словом, як ридна маты. А дом весь осел до земли, развалился начисто. Лежит теперь могильным курганом, и до него боязно подходить. О памяти матери Вы не беспокойтесь. Их всех откопали в развалинах, похоронили по-людски. Могилку стережем. Як приедете, то увидите. А так все живы-здоровы. Земно кланяются Вам батько Ваш Охрим Тарасович, — только сильно сединой ударитый, — бабушка Ваша, золотая душа Оляна Саввишна. И сыну Вашему три годочка стукнуло. Разбишака такой растет, что и управы на него не найти. Говорит бойко, бегает швидко. Только вот слово «папа» не вымовляет. Застревает оно у него, из горла не выходит. Спотыкается, всегда на цем слове и молчит. Мабудь, не понимает, шо це таке. А возможно, что недоброе чует?.. Чи живые Вы там, наш Антон Охримович, чи здоровы? Як бы нам хотелось Вас побачить, хоть бы одним оком!.. Балакают люди, что видели Вас убитым в Бердянске, когда с моря десант выбрасывался. А где Вас закопали, никто не знает. Я бегала пеши в город, всех пытала, во все двери стучалась, говорят, немае такого. От души трошки отпустило… Работаю по-старому, телятницей, Охрим Тарасович возле тракторов порается. Трудно ему, старому человеку, возле железа день и ночь крутиться. Говорю ему, а он отвечает: кому, дочка, легко, всем зараз важко!

Кланяемся Вам всей нашей семьей…»

16

В середине апреля катерам Богорая приказано перебазироваться морем в Данциг, точнее — разместиться в аванпорте Данцига Нейфарвассере. После перехода, поселившись в здании бывшей таможни, матросы шутили:

— Что за порт?

— Нейфарвассер.

— Новый фарватер?

— Ну да!

— Смотри-ка, понятно, даром что по-германски названо, — удивился Петруня Бахмут.

— Еще годок повоюешь — будешь совсем как немчура дойчить.

Ужинали на воле. Расположились прямо на причальной стенке. Поставили медно-красные бачки, уселись вокруг них кто как мог: кто поджав под себя ноги по-восточному, кто на кирпичах, кто на ящиках из-под боезапаса. Каждый наливал себе чумичкой в алюминиевую миску суп, сваренный из сушеной трески и сушеной картошки. На второе брал пшенную кашу, заправленную тушенкой. Пили чай с галетами и со сгущенным молоком — галеты и молоко положены катерникам как дополнительный паек.

Высоко в небе, в лучах уже севшего солнца, розовели малыми паучками самолеты. Чьи они — кто знает. Ниже самолетов, цепочкой, преследуя их, вспыхивали ватно-белые комочки разрывов. По самолетам стучали зенитки.